Заголовок
Текст сообщения
Глава 1. Чернила для Черновика
Я всегда мечтала и хотела стать писательницей. Хотя нет, не так...
Мне суждено было стать писательницей.
Но обо всем по порядку.
Я всегда казалась себе слишком тихой. Слишком маленькой. Казалось, встань я посреди улицы и закричи – никто не обернётся. Я – 152 сантиметра незаметности. Та, что сидит у окна в кафе, поправляет прядь волос и делает вид, будто углублена в ноутбук. Та, кто отвечает вежливо и коротко, не перебивает, не спорит. Но внутри всегда жило что-то другое. Что-то, чему я не разрешала вырваться наружу.
Я почти не говорю о себе. Не потому что неважно, а потому что не знаю, как. Я не из тех, кто умеет быть яркой. Моё тело не привлекает взгляды: низкое, немного полненькое, с тонкими руками и сутулыми плечами. Я чувствовала себя черновиком женщины. Не до конца сформированным. Не соблазнительным. Не женственным, а просто... каким-то.
Идя по улице, я стараюсь не мешать. Автоматически прижимаюсь к стене, пропускаю, извиняюсь. Живу в извинении. Научилась быть аккуратной. Вежливой. Удобной. Чтобы меня не заметили – и не обидели.
Пишу. Это единственное место, где я есть. Создаю женщин, какими не умею быть. Смелых, чувственных, языковых – в смысле языка и тел. Они умеют просить, хотеть. У них длинные пальцы, крепкие ягодицы, упругая грудь, открытые глаза. А у меня – чуткие запястья и рефлекс всё стянуть на себе: рукава, ворот, колени вместе.
Стесняюсь даже в одиночестве. Не раздеваюсь перед зеркалом. Слово "влажность" заставляет поёжиться. Стесняюсь самой себя – не как недостатка, а как тайны, которой боюсь.
Когда кончаю – это коротко, сдержанно, без имени. Не позволяю себе фантазии: от них внутри всё горит, а потом наступает стыд. Выключаю лампу. Прячу пальцы под подушкой. Дышу тише. Как будто даже сама себе не должна мешать.
Мама говорила: «
Хорошие девочки не ведут себя вызывающе
». А я даже не знала, как это – вести. Меня не учили желать. Учили не лезть. Не хотеть лишнего. Молчать, когда страшно, и улыбаться, когда обидно.
Я не жалуюсь. Я просто… существую. И пишу. Много. Не потому, что умела, а потому, что не знала, куда деть то, что копилось внутри. Мои героини были смелыми. Они любили. Страдали. Кончали на чужих простынях, запрокинув голову. Они могли позволить себе жажду. А я – нет. Я пряталась за них.
Когда становилось невыносимо, засовывала руку под одеяло. Осторожно, будто кто-то мог войти, хотя жила одна. Прикасалась сдержанно, словно извиняясь. Знала, где тронуть, чтобы быстро закончить – не расплескать желание, а сбить его, как температуру. Потом вытиралась, отворачивалась к стене и замирала. Мне не хватало чего-то настоящего. Тепла, веса, дыхания. Грубой ладони на бедре. Шепота в шею. Чувства: я – чья-то. Сейчас. Целиком.
Но я не искала мужчин. Не умела. Не верила, что кто-то сможет смотреть на меня и хотеть. Не уважать, не дружить, не читать мои рассказы, а хотеть – низко, жадно, безумно. Так, как я этого боялась и жаждала.
Мой мир был безопасным. Тихая квартира на последнем этаже. Чашка чая. Кошка. Стопка рукописей. И пустая постель. Всё просто. Всё аккуратно. Всё – мимо.
Иногда, когда пишу о них – этих женщинах с размашистыми жестами – мои пальцы холодеют. Будто чернила высасывают из них последнее тепло. Втягиваю голову в плечи, глубже, как черепаха, которую тычут палкой. Стол кажется огромным, стул – жестким. Лопатки смыкаются за спиной, образуя панцирь из кости и напряжения. Скованность. Не просто поза. Вторая кожа, тесная, сшитая из тысячи взглядов – реальных и воображаемых – шепчущих: “
Уберись. Не дыши. Займи меньше места”.
Страх... Он не приходит волнами. Он живет здесь, где никто не слышит, как я роняю ложку. В шелесте занавески на ночном окне. Вдруг там? Увидят меня в старом халате, с немытой головой, с лицом: “Извините, что я есть”. Боюсь стука в дверь. Голос сжимается в горле, когда спрашиваю: “Кто там?” Будто само мое существование – дерзость, требующая прощения.
Боюсь зеркал в полный рост. Они – предатели. Показывают не просто рост или руки. Показывают неправильность. Как будто я собрана из частей, которые не подходят. Плечи кривятся под невидимой тяжестью, грудь – кстати, грудь у меня шикарная, как и бедра. Но для них я – черновик, скомканный и заброшенный.
Женственность? Чужое, слишком яркое платье, которое украдкой примерила и тут же сняла. Кто я, чтобы претендовать? Чувствую себя обманщицей, покупая тушь или духи. Будто кто-то крикнет: “Ага! Попалась! Ты же не настоящая!”
Даже в одиночестве я не свободна. Мое тело – запретная территория. Прикосновения под одеялом – всегда спешка, украдкой. Пальцы скользят быстро, безласково, лишь чтобы погасить постыдный жар. Стыд обжигает сильнее любого наслаждения. Не смею представить чьи-то руки, губы. От этих картинок внутри все сжимается, а потом – ледяной стыд. Гашу свет. Замираю. Дышу робко, будто боюсь разбудить что-то огромное за перегородкой вежливости. Не позволяю себе стонать. Даже мысленно. Хорошие девочки не кричат. Даже в пустоте.
Желание? Похоже на дикого зверька, загнанного в угол. Оно царапается изнутри. Хотеть – неприлично. Опасно. Мамины слова – «не вызывай» – въелись в кости. Желать – значит привлекать внимание. Показать, что чего-то не хватает. Быть уязвимой. А уязвимых – бьют. Или смеются. Лучше молчать. Лучше сжать зубы и притвориться, что этой пустоты внизу живота, этого щемящего чувства при виде пары у подъезда – не существует. Мираж. Не для меня.
Мне не хватает... не просто секса. Мне не хватает права. Права занимать пространство. Права хотеть. Права быть замеченной не как помеха, а как... женщина. Даже мысленно произнести «женщина» по отношению к себе – вызов. Я – «та самая», «тихая», «маленькая». Удобная. Невидимая.
Поздно ночью, когда кошка спит у ног, а чай остывает, смотрю на стопку рукописей. Мои смелые, ненасытные героини живут там. Они кричат, дерутся, любят, кончают. Они занимают весь мир. Они – все, чем я не могу быть. И я плачу. Тихо. Без рыданий. Слезы текут, а я не стираю их. Плакать – проявление. А я должна быть удобной. Даже для себя. Даже в своей пустоте. Сижу сгорбившись, слушаю, как тикают часы. Тик-так. Тик-так. Отмеряя время, которое проходит мимо. Как и все остальное. Просто... мимо. А я сижу внутри этого «мимо», закутанная в невидимость, как в колючее одеяло. И единственное место, где дышу полной грудью – белый лист. Где могу быть. Хотя бы чужими голосами. Хотя бы чужим бесстыдным, громким желанием.
Тиканье часов в пустоте звучит громче моего дыхания. Тик-так. Тик-так. Секунды просачиваются сквозь пальцы. Сижу сгорбившись над клавиатурой, стараясь занять меньше места даже в своем кресле. Лопатки смыкаются, образуя знакомый панцирь – костяной, тесный, сшитый из тысяч взглядов: «
Уберись. Не дыши. Замри
».
На экране жила Лика. Моя Лика. Она сорвала платье на средиземноморском балконе, кожа блестела под луной, смех рвал тишину. Ее любовник смотрел на нее так, будто хотел проглотить целиком – в его взгляде не было уважения, только чистая, животная жажда. Лика разрешала. Более того – требовала. Мои пальцы на клавишах холодели. Будто чернила, которыми я писала ее дерзость, высасывали из меня тепло. Я втянула голову в плечи глубже, превращаясь в черепаху.
«
Хорошие девочки не ведут себя вызывающе
». Мамин голос, въевшийся в подкорку. Я вздрогнула. Вызывающе… А что во мне могло быть вызывающим? Эти 152 сантиметра? Сутулые плечи? Вечно втянутая поза? Я – черновик. Скомканный, с недоведенными линиями. Не соблазнительная. Не женственная. Просто… какая-то. Покупая тушь, чувствовала себя обманщицей. Будто кто-то крикнет: «Ага! Попалась! Ты же не настоящая!»
Закрыла глаза. Представила: я стою посреди улицы. Не прижимаюсь к стене, не извиняюсь, не пропускаю. Просто стою. Занимаю свое крошечное пространство. И – кричу. Просто потому, что крик рвется наружу. Представление было таким ярким, что по спине пробежали мурашки стыда. Стыда за дерзость мысли. Резко открыла глаза. Комната, тихая и безопасная, показалась вдруг клеткой. Клеткой из вежливости и страха.
Рука потянулась к остывшему чаю. Кошка мурлыкнула. На столе – стопка рукописей. Целые миры, где мои женщины жили вместо меня. Они кричали. Дрались. Любили так, что стекла дрожали. Они кончали с разметавшимися волосами, не гася стоны. Они хотели. Жадно, без извинений. Алина в последней повести схватила любовника за волосы, требуя… Чего? Я сжала пальцы. Знаю, чего. Того же, что щемило низ живота, заставляя судорожно засовывать руку под одеяло. Быстро, безласково, лишь чтобы погасить постыдный жар. Стыд обжигал сильнее. Не смела представить чьи-то руки. От этих картин внутри все сжималось в ледяной комок.
«Не вызывай», – шептало мамино эхо. Желать – значит показать уязвимость. А уязвимых – бьют. Лучше молчать. Лучше притвориться, что этой пустоты, этого щемящего чувства – не существует. Мираж. Не для меня.
Мне не хватало… не просто чужого тела. Мне не хватало права. Права на желание. Права на пространство. Права быть замеченной не как помеха, а как… Я закусила губу. Даже мысленно назвать себя женщиной – испытание. Я была «та самая тихая». Удобная. Невидимая. Моя постель пуста не из-за отсутствия возможностей, а из-за глухой уверенности: никто не сможет смотреть на этот черновик, на эту вечную извиняющуюся тень – и хотеть. Не уважать, не дружить. А хотеть. Грязно, безумно. Так, как я этого боялась и жаждала.
Взгляд упал на экран. Лика закинула голову, ее шея – линия вызова. Она не извинялась за свое тело, за свой голод. Она была законченной картиной. Я чувствовала себя карандашным наброском на мятой бумаге.
Что-то внутри дрогнуло. Не гнев. Не смелость. Скорее… усталость. Усталость от вечного сжатия. От вечного извинения за свое существование. От этого панциря.
Медленно отодвинула клавиатуру. Поднялась. Ноги ватные. Подошла к зеркалу в прихожей – тому самому предателю. Избегала его годами. Сейчас встала перед ним. Не закрывая глаз.
Да, низкая. Да, плечи сведены. Да, взгляд испуганный. Но там, в глубине этих слишком больших (мама говорила – «хороших») глаз, горела искра. Та самая, что заставляла Лику бросаться в омут. Та самая, что заставляла Алину требовать. Та самая, что писала все это – стыдное, прекрасное.
Я не расправила плечи. Не встала гордо. Просто посмотрела. Прямо в глаза этому отражению-черновику. И не отвела взгляд.
Пальцы потянулись к губам. Не чтобы прикусить. А просто… коснуться. Ощутить их теплоту, мягкость. Свои губы. Часть моего тела. Несовершенного. Но – моего. Территория. Моя.
Стыд накатил волной, знакомой и леденящей. Сделала глубокий вдох. Не чтобы сдержать слезы (они выступили, тихие, соленые), а чтобы наполнить легкие. До конца. Нарушая свое же правило дышать тихо.
Я не закричала. Не распахнула окно. Не стала Ликой.
Отвернулась от зеркала. Вернулась к столу. К мерцающему курсору, где жила моя смелая, ненасытная героиня.
Но теперь, когда холодные пальцы снова коснулись клавиш, я не втянула голову в плечи. Просто села чуть прямее. Чуть глубже в кресло. Заняв чуть больше места в своей пустоте. И написала следующее предложение – для Лики, для Алины, для всех моих громких, неудобных женщин. И, возможно, чуть-чуть – для той, что сидела перед экраном, с мокрыми щеками и дыханием, которое наконец не требовало разрешения.
И да... Забыла представиться. Я Алиса.
Глава 2. Письмо с печатью
Осень в Питере — как старая пьяная любовь. Мокро, ветрено, и зачем ты опять пришла, никто не понимает. Листья валяются по тротуарам, как после драки — рваные, грязные, липнут к ботинкам, будто просят добить. Не золото, а мокрый мусор с деревьев. Небо висит низко, давит. Вечно серое, будто кто-то разлил разбавленную тоску по всему горизонту. Дождь то сеется, то лупит, как будто ему платят за меткость. Влажность такая, что насквозь промокает не только куртка, но и настроение. Дворы — лужи, трубы — свистят, воздух — как с похмелья. Люди сутулятся, кутаются, смотрят под ноги — не из вежливости, а чтоб не навернуться. Осень здесь не просит нежности, не шепчет. Она орёт, матерится и глушит сыростью.
Питерская осень — это не сезон. Это состояние души, когда всё уже пофиг, и ты просто идёшь, мокрая, злая, но живая. Домой, в пустую квартиру.
Тиканье часов в пустоте комнаты давно слилось с ритмом собственного дыхания. Тик-так. Вдох-выдох. Тик-так. Как метроном, отмеряющий время, которое текло мимо, как и все остальное.
Я уже сидела за столом, сгорбившись над клавиатурой, стараясь втянуть голову в плечи так глубоко, чтобы стать невидимой даже для самой себя. На экране бушевала Лика – моя Лика, сегодня особенно неистовая, рвавшая с себя одежду не на средиземноморском балконе, а в лифте роскошного отеля, на глазах у изумленного портье. Я писала быстро, почти лихорадочно, пальцы холодели от накала чужих страстей. Она чувствовала жар на щеках – стыд?
Волнение? Или просто отраженный огонь Ликиной дерзости?
Внезапно кошка, дремавшая у моих ног, вскинула голову, насторожив уши. Я замерла, прислушиваясь. Тишина. Только тиканье и мое собственное сердце, забившееся чуть чаще.
Дура, – мысленно отругала я себя. Никто не стучит. Никто не придет.
Но привычный страх, как холодная змея, скользнул под ребра. Я взглянула на стопку распечатанных рукописей на краю стола – мои альтернативные вселенные, где я была кем угодно, только не собой.
Именно тогда взгляд упал на листок, пришпиленный к пробковой доске над столом. Объявление. Литературный конкурс молодых авторов от издательства ЛенКит. Престижный. Слепяще недосягаемый. Наш, местный, для жителей города. Срок подачи – завтра. Я смотрела на логотип – строгие буквы "
L
KIT WORLD'S SCHOOL
" – как на послание с другой планеты.
Зачем? – эхом отозвалось внутри. Мои черновики? Мою робкую прозу? Они посмеются. Или просто выбросят, не читая.
Но вдруг, ярко и неотвязно, всплыл вчерашний образ: я, стоящая перед зеркалом. Не отводящая взгляд. Дотронувшаяся до своих губ. Моя территория. Слова были чужими, но чувство – крошечной искоркой – тлело. Лика на экране засмеялась – громко, вызывающе. Алина из другой повести мотнула головой, сбрасывая волосы с лица. Пиши, как будто тебе нечего терять, – прошептала я когда-то устами своей героини.
Рука, прежде чем мозг успел остановить, потянулась к мышке. Я открыла папку с файлами. Сердце колотилось где-то в горле. Не делай этого. Не выставляй себя дурой. Но пальцы уже кликали. Не роман. Нет, это было бы слишком. Рассказ. Один из самых… смелых. Тот самый, где Лика в лифте. Где было мало слов и много телодвижений, жара, пота, запретной близости на глазах у постороннего. Рассказ, который я писала, задыхаясь от стыда и какого-то дикого, неприличного возбуждения.
Идеальный материал для насмешек, – прошипел внутренний критик, голосом матери, учительницы, всех, кто когда-либо говорил "не вызывай".
Но я не слушала. И уже заполняла электронную форму. Имя. Фамилия. Контакты. Псевдоним? Нет. Пусть видят. Пусть видят эту незаметную Алису, которая осмелилась написать такое.
Наказание, – подумала я с горькой иронией. За дерзость смотреть в зеркало.
Клик. Заявка отправлена.
Тишина в квартире стала гулкой. Даже часы замолчали. Я отодвинулась от стола, как будто он стал раскаленным. По телу пробежала дрожь. Что я наделала? Теперь они знали. Кто-то там, в огромном, холодном мире “ЛенКита", мог прямо сейчас читать мой сокровенный стыд, вывернутый наружу под маской Лики. Мне стало физически плохо. Я вскочила, опрокинув чашку с остатками холодного чая. Коричневая лужица растеклась по столу, заливая квитанцию об оплате интернета. Я не стала вытирать. И метнулась в ванную, к унитазу, но тошнота была психологической, пустой. Я стояла, опершись лбом о холодный кафель, и дышала ртом, пытаясь загнать обратно вырвавшееся наружу… что? Желание быть замеченной? Надежду? Безумие?
Последующие дни превратились в пытку ожидания. Я проверяла почту каждые десять минут, даже ночью, просыпаясь в холодном поту от кошмаров, где мой текст читали вслух перед смеющейся толпой, а на последней странице стояла печать Черновик. К уничтожению. Я избегала зеркала. Снова втягивала голову в плечи. Даже кошка казалась осуждающей. Я вновь пыталась писать, но Лика и Алина замолчали. Словно обиделись, что их выставили напоказ. На экране мерцал пустой документ, отражая мою собственную пустоту.
Ну что я хотела? – думала я с горьким сарказмом, вытирая пыль с монитора. Признания? Одобрения? Чтобы кто-то сказал: "Алиса, ты гений?" Я фыркнула. Сама себе. Мои героини не фыркали. Они хотели – и брали. А я? Я умела только ждать и бояться.
И вот, ровно через неделю – день в день, час в час – оно пришло.
Письмо не светилось в списке обычных рассылок. Оно лежало отдельно. Строка темы: "Издательство 'ЛенКит’. Литературный конкурс. От Л. Громова."
Я замерла. Кровь отхлынула от лица, ударив в виски. Л. Громов.Имя легенды. Гроза начинающих авторов. Редактор, о котором ходили слухи как о гениальном хирурге слова и беспощадном палаче самоуверенности. Его статьи разносили в пух и прах маститых писателей. Почему он? Почему не секретарь, не рядовой редактор?
Я открыла письмо, щелкнув мышкой так резко, что та жалобно пискнула. Текст был лаконичным, как удар ножом.
Алиса, Ваш рассказ "Лифт" получен в рамках конкурса. Текст – сырой, претенциозный местами, местами – банально пошлый. Однако. В нем есть нечто, заслуживающее минуты внимания. Не мастерство. Не сюжет. Крик. Голый, неотшлифованный, но... подлинный. Я хочу с вами поговорить. В моей школе. Кабинет 13. Завтра. 18:00. Не опаздывайте. Л. Громов. P.S. Не надейтесь. Это не означает ничего хорошего.
Я перечитала письмо. Потом еще раз. Сырой... претенциозный... банально пошлый... Слова жгли, как пощечины. Я чувствовала, как краснею, как горит лицо, шея, уши. Стыд. Острый, унизительный. Он увидел. Увидел ту пошлость, тот стыд, который я вложила в Лику, думая, что прячу его за дерзостью. Он назвал это пошлостью.
Но... Крик. Подлинный. Эти слова бились в висках, как пойманные птицы. Он увидел нечто большее? Не Лику, а... Меня? Тот самый крик из тишины, который я не осмеливалась издать сама?
Хочу с вами
поговорить
. Не приглашаем, не просим подойти. Хочу. Приказ. Кабинет 13. Зловеще. Не опаздывайте. Как команда собаке. Не надейтесь. Это не означает ничего хорошего. Последний штрих. Удар ниже пояса. Но почему-то именно это ничего хорошего заставило мое сердце бешено колотиться не только от страха, но и от... чего-то еще. Острого. Запретного. Как щемящее чувство при виде сплетенной пары, только в тысячу раз сильнее.
Я встала. Ноги подкосились, и я схватилась за край стола, чтобы не упасть. Взгляд упал на опрокинутую неделю назад чашку. Коричневое пятно на дереве засохло, оставив уродливый след. Как клякса на черновике ее жизни. Теперь на этот черновик положили глаз. Глаз Льва Громова.
Я подошла к окну. Вечерний Питер за стеклом казался огромным, чужим, полным невидимых угроз. Завтра. 18:00. Кабинет 13. L KIT WORLD'S SCHOOL. Я представила себя идущей туда. Входящей в это здание, полное уверенных в себе людей. Спрашивающей у строгой секретарши... Меня аж передернуло. Они увидят меня. Увидят этот черновик. И Громов... он уже знает. Знает, как я стыжусь.
Страх сжал горло ледяным кольцом. Не ходи. Удали письмо. Сотри его из памяти. Спрячься. Мамин голос в голове шептал: Не вызывай лишнего внимания. Опасно.
Я обернулась, глядя на экран. Письмо Громова все еще горело там. Слова "Крик" и "Подлинный" выделялись жирнее остальных. Я подошла к зеркалу в прихожей. Не для того, чтобы вглядываться. Просто увидеть отражение – маленькую, испуганную, с огромными глазами на бледном лице. Черновик женщины.
Но где-то там, в глубине этих "хороших", как говорила мама, глаз, тлела та самая искра. Та, что заставляла Лику рвать одежду. Та, что написала этот "банально пошлый" рассказ. Та, что послала его вопреки всему.
Я подняла руку. Не к губам, чтобы прикусить. А к горлу. К тому месту, где сжимался страх. Я сделала медленный, глубокий вдох. Не для того чтобы сдержать слезы. А чтобы наполнить легкие. До конца.
Он увидел крик, – прошептала я своему отражению. Голос дрожал, но звучал.
Я вернулась к компьютеру. Курсор мигал в строке ответа на письмо Громова. Я положила пальцы на клавиатуру. Они все еще были ледяными. Я вгляделась в экран, где имя "Л. Громов" казалось монолитом, скалой, о которую ей суждено разбиться.
И нажала клавиши. Коротко. Четко. Без оглядки.
Уважаемый Лев, Буду. Алиса
.
И нажала "Отправить". Быстро, пока не передумала. Пока страх не заковал меня снова в панцирь.
Письмо ушло. В пустоту. К человеку, который уже назвал мой текст пошлым и предупредил, что ничего хорошего не ждет.
Я откинулась на спинку стула. Сердце колотилось так, что, казалось, вырвется из груди. По щекам текли слезы – тихие, соленые, как в ту ночь после разговора с зеркалом. Но теперь я не пыталась их смахнуть. Я сидела, глядя в потолок, и дышала. Глубоко. Шумно. Нарушая все правила тишины и удобства.
Завтра. Я не знала, что меня ждет. Но черновик моей жизни только что получил первую, оглушительную правку. Красным. По живому. И, возможно, это было только начало.
Глава 3. Черновик Соблазна
Текст Громова горел в почте, как неразорвавшаяся граната:
Ваша проза – крик загнанного зверя. Приходите завтра. 18:00. Адрес прилагается. Не опаздывайте. Громов.
Ни «здравствуйте», ни «спасибо». Только приказ. И этот адрес – не издательство, а какая-то мрачная сталинка в самом сердце города.
Всю ночь я не спала. Его слова – «нельзя писать о том, чего не познало тело» – терзали меня, как его приказ, смешиваясь с мамиными «хорошие девочки…». Лика из моего романа смеялась мне в лицо: «Ты пишешь о моей дерзости, а сама боишься собственной тени?»
Утром я стояла под душем, вода стекала по телу – этому черновику женщины. Рука скользнула вниз, к тому месту, где пряталось всё мое подавленное безумие. Возбуждение накатило волной, но пальцы замерли. Долго-долго не кончать, – прошипело новое, чуждое правило. Голос Громова? Мой собственный бунт? Тело дрожало, киска пульсировала требовательно, голова кружилась. Его слова требовали действия. Шока. Я схватила полотенца.
Горячее полотенце обжигало кожу, как чужие ладони — нетерпеливые, жадные. Я сжала его между ног, придавила сильнее, чувствуя, как влага проникает глубже, как трение вызывает глухой стон где-то внутри. Горячо, почти больно — и от этого только сильнее хочу. Меня качает. Я хватаю холодное полотенце, ледяное, как пощёчина. Прикладываю к вульве, резко, без подготовки. Вздрагиваю. Почти вскрикиваю — тело дёргается от шока. Клитор будто вспыхивает. Слишком резко, слишком сильно — но я держу. Не отрываю. Дыхание срывается на хрип.
Потом снова горячее. Сильнее. Я втираю его в себя, надавливая, будто хочу вдавить его внутрь, оставить след. Вся промежность горит, и это сводит с ума. Я кручусь на месте, прижимаюсь спиной к плитке, давая себе упасть на согнутые ноги. Все вокруг — как кокон, влажный и вязкий, в нём я вся липкая, тяжёлая, дрожащая.
Холод снова. Сдавленно стону — коротко, грубо. Полотенце скользит по набухшей коже, трёт, режет ощущениями. Я двигаю им, прижимая в нужное место, быстрее. Почти резко. Пульсирует, бьётся внутри. Челюсть сжата. Я хочу кончить — быстро, резко, так, чтобы потом не встать. Фуууух, сладость момента.. Надо собираться, готовиться к встрече.
Вытершись наспех, все еще дрожа от пережитого шока и нарастающего возбуждения, я подошла к шкафу. Он распахнулся как пропасть. Старые джинсы, мешковатые свитера – всё кричало о «удобной», «незаметной» Алисе. Для него. Для встречи.
В голове все время сидела мысль о том, чтобы снова пойти в футболочке на голое тело. Едва я это представляла, как голова начинала кружиться от переизбытка эмоций, а киска течь чуть ли не ручьём! Но остатки разума твердили, что не стоит этого делать – слишком короткая и неудобная – все время задиралась от малейшего ветра. Ну а в чем тогда? В штанах как то совсем не хотелось, может тогда в лосинах? Нашла свои черные матовые лосины, надела на голое тело, конечно. Теперь верх. Вот эта маечка красно-белая, по-моему, само то, надела. Она была довольно длинной, но все же не прикрывала только саму киску, ну и попку до середины, конечно.
А ещё она была очень обтягивающей, такой, что без лифчика соски очень уж отчетливо проступали сквозь тоненькую ткань. Я дотронулась до них и сморщилась от удовольствия, м-м-м, такие чувствительные и твердые, я погладила свои маленькие грудки ладошками, поймав очередную волну возбуждения, и поняла, что я просто ни в какую не хочу надевать никакой бюстгальтер. Зачем в него прятать мои холмики, такие небольшие, идеальной формы? К тому же мои сосочки смотрелись абсолютно не вульгарно (мне так казалось), а мило и слегка эротично…
Решила идти до конца. Без лифчика. Пусть видит. Пусть Громов видит, на что способен его "черновик".
Я, довольная своей дерзостью, позвонила подруге Кате сказать, что выхожу. Она грустным голосом ответила, что не сможет, ее предки заставили сидеть с младшей сестренкой до самой ночи, но позвала в гости, если что.
– Ну ладно, Катюш, я после магзика тогда заеду…
Выход из квартиры превратился в спецоперацию. Сердце колотилось. Площадка между этажами стала первой ареной. Сумка – на перила, там все же лежал лифчик (он был взят для отвода глаз). Грудь встретила прохладный воздух подъезда.
Предательство, – шептали стены. Свобода, – отвечало тело. Пальцы скользнули по соскам, вниз, к животу, к резинке лосин. Влажность пропитала ткань. Перепрожить... Громов требовал познать тело. Вот познаю. На лестнице. Как загнанная... или свободная?
Я спустила лосины до бедер, обнажив гладкий лобок, верхнюю часть щели. Страх сжимал горло, но возбуждение было сильнее. Пальцы коснулись клитора – коротко, резко, сдавленный стон вырвался из губ.
– Не сейчас! – прошипел разум, напоминая о встрече с Громовым. Понравиться ему? Нет. Показать, что я не труп текста. Что во мне есть этот огонь. Я с трудом остановилась, оделась. Внизу хлопнула дверь – от страха быть замеченной, я чуть не выронила сумку.
На улице стыд смешался с эйфорией. На меня смотрели. Мужчины – пристально, оценивающе. Женщины – с осуждением или завистью. Но каждый взгляд был… признанием. Они видят. Видят меня. Ткань лосин терлась о возбужденную киску с каждым шагом, вызывая мелкую дрожь удовольствия. Я шла, занимая свое крошечное пространство на тротуаре, не прижимаясь к стенам. 152 сантиметра заметности. На Невском – вечно кипящая каша лиц — туристы с глазами «а где же дворцы?», местные с глазами «а где же зарплата?». Каждый взгляд – игла, но и признание. Я шла, и лосины терлись о возбужденную киску, напоминая о цели.
В подземном переходе, в душной толпе, мой взгляд упал не на юбки, а на майку-платье. Бело-розово-серебристая, свободного кроя, но… короткая. Очень короткая. Её можно носить как платье. На голое тело. Мысль ударила током. Продавщица удивленно подняла бровь, заметив отсутствие лифчика.
– Можно примерить здесь? – спросила я, голос звучал чужим, дерзким. Девушка прикрыла меня собой от потока людей. Я стащила свою майку – на миг оголив грудь перед парой заинтересованных взглядов. Новая майка-платье села идеально. И коротко. Очень. До середины бедер. Я представила себя в ней, без лосин, без всего… Перепрожить текст… Доказать ему… Доказать себе… Я купила ее.
Оружие, – подумалось мне, пряча старую одежду в пакет. Или белый флаг?
Я походила немного туда-сюда, привыкая к новым ощущениям. Ветерок щекотал нервы, теребя подол, но сильно его не задирал – майка была длиннее футболки. Отлично! Одеваться мне абсолютно не хотелось, это было ясно. И тут зазвонил телефон... Это Катюха! Начали болтать, и через пару минут я успокоилась уже полностью, вообще перестала думать про свой внешний вид. А когда к парковке возле сквера остановилась папкина тойотка, я, забыв про всё на свете (ну соскучилась) почти бегом подбежала к нему и, открыв дверь, радостно (и неаккуратно, какая же я рассеянная дура) плюхнулась на сиденье и с возгласом «Приве-е-е-е-т!!!!» крепко обняла безмерно удивлённого от моего наряда папку за шею и поцеловала в щёку.
– Привет, привет!!! – отец, улыбаясь, оглядел меня, когда я отлипла от него и, краснея, стала поправлять задравшуюся майку и, конечно же, спавшую лямку. Он удивленно вскинул брови, но довольно добродушно, покачал головой.
– Алиска, ну ты даешь, я прямо глазам не верю, ты же почти голая!
– Ну… жарко, лето же, да я попробовать решила в коротком походить, так что я первый раз так вот вышла...
Я опустила глаза и еще больше покраснела. Блин, неужели спалилась, что без трусов? Курица, я поставила сумку справа на сиденье, прикрыв подол и голое бедро.
– Да ладно, Алиска, расслабься – он весело рассмеялся. Меня-то уж можешь не бояться, да не смущаться, ты уже вроде как большая девочка, можешь ходить, как хочешь. Очень красивое кстати, или красивая, не знаю, что это. Ладно, куда тебя подбросить-то?
– Давай, подбрось до Катьки. – Юбку я решила не покупать пока, платье уже есть на вечер встречи, если что. От этой мысли я довольно заёрзала вмиг помокревшей киской по сидушке, и так стало приятно, м-м-м, очень-очень.
Мы ехали, всю дорогу болтая обо всём помаленьку. Я специально ёрзала по сиденью, вызывая приятные чувства в киске (наплевала на то, что там нечисто – очень возбуждающе просто было). Папа, вроде, ничего не замечал, он сосредоточен был на дороге. Блин, а если вот так тереться, то можно в итоге и кончить! Да-а, это будет классно! Не прикасаясь к киске кончить! Киска ответила на такие мысли бурной течкой. Хорошо, что я не на майке сижу. Я расплылась в безмятежной улыбке. Как же мне хорошо! Я даже уже чувствовала себя в таком наряде всё увереннее и увереннее, сейчас мне было абсолютно не стыдно, благодаря папке больше, он супер у меня! С ним, кстати, мы в итоге договорились нормально встретиться и посидеть где-нибудь завтра. Класс! Значит опять можно будет так одеться! Я надеюсь…
На Петроградке фасады домов гниют с достоинством. Таблички «памятник архитектуры» будто извиняются перед прохожими за трещины и грибок. У Катиного подъезда бабки на лавочках прошили меня взглядами. Уверенность испарилась.
Сумасшедшая, – читалось в их глазах. Я прикрылась сумкой, чувствуя, как лямка платья предательски сползает, оголяя плечо и часть груди. Домофон, лифт. В зеркале кабины я увидела себя: взъерошенную, с горящими глазами, в коротком платье, под которым не было ничего. Черновик? Или уже… первый набросок чего-то нового? Я быстро вытерла влагу между ног салфеткой. Не сейчас. Позже. Для него.
Катя открыла дверь, округлив глаза.
– Офигеть! – было её первым словом.
– А вот и я!
Я улыбаясь во весь рот, приняла классическую позу, руки в боки, ножку в стороны, и предстала перед округлившей глаза подругой.
– Ну как тебе?
– Ой! Офигеть! Проходи.
Я зашла в коридор, мы чмокнулись, и я ещё раз покрутилась перед большущим зеркалом во всю стену, вновь восхищаясь и возбуждаясь от своего вида.
– Это за этим ты в магазин ездила?
– Ну почти, я мини-юбку же хотела, но не нашла, а эту маечку только примерила и влюбилась.
– Классная, ага, но не без штанов же! И без лифчика!!! Ужас!!!
То ли восхищаясь, то ли негодуя, громко прокомментировала Катя мой наряд, качая головой. На шум прибежала Ксюша – пятилетняя Катина сестрёнка – и уставилась на меня.
– Привет, Ксюшка?! – Присев на корточки, я поздоровалась с улыбающейся Ксюшей.
– Пливет Алиса! – Она подошла ко мне и ткнула пальцем в майку. – Тётя лозовая, класивая.
– Да, красивая, как ты.
Я специально присела неаккуратно, так, чтобы Кате стало видно мою голую киску. Про Ксюшу я даже не подумала, мне почему-то казалось, что детям всё равно, что там у тебя под платьем. Но заметила первой именно она: показала пальчиком и сказала:
– Голая пися.
Я смущённо поправила майку и встала. Катя смотрела на меня просто ошалелым взглядом – нет, она, конечно же, тоже заметила.
– Ксюш, а покажи Алисе новую игрушку, – Ксюша радостно убежала, а Катя, подойдя ко мне, сердито прошептала:
– Ты чо, дура, что ли?! Без трусов в таком виде.
– Ну почему сразу дура?
Я покрутилась перед ней, держась за подол.
– Знаешь, как приятно и классно, когда ничего нигде не мешает, не жмет и проветривается! Всё же прикрыто! Да и вообще, это модно кстати.
– Ага, а чуть что – и всё открыто, модница ты сумасшедшая!
Ксюша прибежала обратно, и Катя немного подобрела.
– Чайку, кофейку будешь?
– Давай!
Мы прошли на кухню. У них была большая барная стойка. Я сразу же забралась на высокий табурет, усевшись специально как можно неаккуратнее, голой попой, слегка раздвинув ноги. Майка, конечно же, задралась, и если смотреть через стойку, с той стороны, где хозяйничала Катька, было очень хорошо видно мой гладенький лобок. Катя налила чаю и поставила передо мной. Взгляд её, как я думала, упал мне между ног. Она вновь округлила глаза
.
– Блин, Алиска, ты научись ходить в таком коротком сначала, потом без трусов расхаживай. Ты вот сейчас светишься вовсю. Как ты шла-то по городу, я не представляю. Я на тебя смотрю, а самой стыдно… Может тебе трусики выделить, из своих?
– Ой, прости.
Я посмотрела на платье и немного поправила его, чтобы прикрыть лобок.
– Я уже и не замечаю, привыкла. А по городу почти и не шла, меня же папуля подвёз.
– Я прямо в шоке. Ты такой скромницей ещё вчера была, а сегодня уже не замечаешь, что голой ходишь. Расскажи, что случилось?
Я рассказала подруге о Громове, о конкурсе, о встрече. Катя слушала, хлопая глазами, не понимая, но чувствуя, что подруга сорвалась с цепи.
– Он опасный, этот твой Громов, – констатировала она.
Я глянула на часы. 16:30. Его холодные глаза ждали. Ждали проверить мой черновик. Показать ему... себя.
– Мне пора.
Волна возбуждения и страха накрыла с головой. Я допила чай. Я пошла. К нему.
Глава 4. Урок Анатомии
Питер встретил меня своим обычным настроением — хмурым, плотным, как мокрое шерстяное одеяло. Небо было низким, сдавленным свинцом, и казалось, ещё чуть-чуть — и оно ляжет на плечи, раздавит. Я шла вдоль Невы, где ветер с воды пах не свободой, а ржавыми баржами и несвежим хлебом. Мимо проплывали силуэты — редкие прохожие, чьи лица стерлись за мутными зонтами. Башни Адмиралтейства, шпиль Петропавловки, гладкие боки музеев — всё это оставалось где-то в стороне, в тени. Я была не туристкой. У меня была цель.
Я углублялась во дворики, всё дальше от глянцевых открыток и навязанных маршрутов. Влажные, выцветшие улицы окутывали меня туманной тишиной. Домофоны пищали, зажигаясь зелёными огоньками, собаки рыскали по мусоркам, старики курили, глядя в асфальт. И каждый подъезд пах одинаково — то ли старостью, то ли мокрыми собаками, то ли чужой жизнью, которую кто-то давно уже не живёт.
Мой путь был долгим, и я уже не была уверена, иду ли я к цели, или просто блуждаю в отражениях прошлого. Но в какой-то момент я остановилась. Я стояла перед ним. Перед зданием.
Сталинка — обшарпанная, с облезлыми балконами, криво повисшей антенной и гордым, почти насмешливым выражением фасада. Она выглядела так, будто пережила революции, пожары, и теперь просто стояла назло всем. Грубые слова и юношеские признания, выведенные маркером и гвоздями, покрывали её бока, как татуировки на старом теле. Шрамы, не дающие забыть.
Да
,
я ещё стою. А ты?
— будто бросало мне в лицо здание. И мне действительно захотелось ответить. Но язык словно прилип к нёбу.
Это и была школа Громова. Легендарная, почти мифическая. Её имя шептали с осторожностью — не как угрозу, а как предупреждение. Говорили, что тут учились странные, опасные, одарённые. Говорили, что само здание помнит больше, чем положено. А может, это были просто истории, выросшие из плесени на потолках и сквозняков в раздевалке. Кто знает?
Я подошла ближе. Камень под ногами скрипнул. Окна школы были тёмные, немигающие — как глаза старого знакомого, который всё помнит, но молчит. И от этого молчания становилось особенно тревожно.
Адрес оказался не офисом, как ожидалось. Не лабораторией, не "кабинетом приёма". Просто старая, когда-то роскошная, а теперь позорно полузаброшенная школа с высокими потолками, пыльными паркетами и странным запахом — смесью затхлой бумаги, мела, старой типографской краски и чего-то, что хотелось списать на химикаты, а не на гниение.
Я вошла. Коридор тянулся вперёд, тускло освещённый, будто свет сам не хотел здесь задерживаться. Мои каблуки гулко отбивали шаги, и каждый стук эхом отдавался по стенам — как будто кто-то в ответ шагал мне навстречу. Панцирь, — мелькнула внезапная мысль. Я втянула голову в плечи, будто ожидала удара, но тут же заставила себя расправиться. Спина ровная, взгляд прямой.
Платье казалось чересчур коротким. Холодный воздух легко добирался под подол, скользя по коже, пугая, возбуждая. Тело отзывалось странной смесью страха и предвкушения. Всё внутри было натянуто, как тетива. Киска — влажная, пульсирующая, напряжённая — напоминала, что я живая. Что я здесь. Что я играю в игру, где ставки выше, чем я хочу признать.
В конце коридора — массивная дубовая дверь. Без таблички. Без намёка на назначение. Только потёртая ручка и лёгкий след на полу — будто её часто открывали, не оставляя при этом следов.
Я подняла руку и постучала.
Ответ не заставил себя ждать. Низкий голос, сухой, без приветствия, без эмоций.
— Войдите.
Кабинет Громова был огромным, как класс. Но вместо парт – гигантский стол, заваленный рукописями и книгами, стеллажи до потолка, забитые фолиантами, и несколько мрачных, потертых кресел. Окна высокие, запыленные, пропускали скупой вечерний свет. Сам Громов сидел за столом, спиной к свету, лицо в глубокой тени. Он не встал. Его фигура казалась монолитной, подавляющей.
– Алиса, – констатировал он. Не вопрос. Констатация факта. Его взгляд, острый как скальпель, медленно прошелся по мне - с ног на босоножках на шпильке, по обнаженным ногам, задержался на границе слишком короткого платья, скользнул по обнаженным плечам, открытой ключице, остановился на лице. Я почувствовала себя препаратом под микроскопом. Черновик.
– Опоздали на четыре минуты, – произнес он ровно. В голосе не было гнева, только холодная констатация неудовлетворительного факта. Садитесь.
Я опустилась в предложенное кресло напротив стола. Платье задралось еще выше. Я чувствовала холод кожи на коже кресла.
Он видит? Знает? Мои руки сжались на коленях, бессознательно пытаясь прикрыться.
– Ваша рукопись, – Громов отодвинул стопку бумаг, вытащив незнакомую папку, – это труп. Красивый, местами, но труп. В нем нет тепла. Нет жизни. Есть только тень желания. Вы пишете о страсти, о плоти, о власти – как слепая о цвете. Он открыл папку, бегло пробежался взглядом по странице. Вот здесь. Героиня срывает платье на балконе. Вы знаете, что чувствует кожа под луной? Знаете, каково это – когда взгляд мужчины прожигает тебя насквозь, не оставляя места для мыслей? Нет. Вы написали картинку. Пустую обертку.
Я сглотнула. Горло пересохло. Его слова били точно в цель, но вместо боли рождали странный, жгучий протест.
– Я… я старалась… – начала было я, но он резко перебил.
– Старались? – он усмехнулся, коротко, беззвучно. Старания – для посредственностей. Или вы одна из них?
Он откинулся в кресле, сливаясь с тенью.
– Вы пришли сюда зачем? За похвалой? За советом, как подправить запятые? Его голос стал тише, опаснее. Я не редактор запятых, Алиса. Я редактор душ. Я вырезаю ложь. И ваша ложь – в вашей… удобности.
Он произнес это слово с ледяным презрением.
– Вы пишете о женщине, которая берет, требует, горит. А сами сидите передо мной, втянув голову, пытаясь занять меньше места даже в этом кресле. Как хорошая девочка.
Жар стыда обжег мои щеки.
Мама
… Но тут же вспыхнул гнев. Я выпрямилась, встретив его взгляд.
– Я пришла работать, – сказала я и голос, к удивлению, не дрогнул.
Громов медленно кивнул.
– Работать. Хорошо. Первый урок анатомии текста. И тела.
Он встал. Он был высоким, широкоплечим. Его тень накрыла её. Он обошел стол и остановился перед моим креслом. Слишком близко. Я почувствовала запах – дорогой табак, старое виски, что-то металлическое, холодное.
– Встаньте.
Я подчинилась, машинально. Теперь платье едва прикрывало бедра. Я чувствовала его взгляд на своих ногах, на линии бедер, на треугольнике лобка, угадываемом под тканью.
– Вы купили это… платье? – Он сделал паузу, подбирая слово с явной насмешкой. Сегодня? Специально?
Я кивнула, не в силах вымолвить слово. Возбуждение и страх сплелись в тугой узел где-то под диафрагмой.
– Почему? – его вопрос прозвучал как удар.
Я искала слова.
– Я… хотела….
– Хотела что?– он наклонился чуть ближе. Его дыхание коснулось моего лба. Пощекотать нервы? Поиграть в опасность? Или… доказать мне что-то? Себе?
Я молчала. Он был невыносимо прав. И невыносимо опасен.
– Мини-юбка, – произнес он тихо, словно разгадывая мой изначальный план, – это слишком банально. Слишком… ожидаемо. Это платье… интереснее. Оно говорит о попытке. О шаге.
Его слова висели в воздухе, тяжелые и точные. Он знал. Знал всё. Как я выбирала, как примеряла, как решилась. Мой язык прилип к небу. Воздух в кабинете стал густым, как сироп.
– Неуклюжем, – продолжил он, и его голос, тихий раньше, теперь резал, как лезвие по натянутой коже. – Но шаге.
Он сделал еще один шаг. Теперь между нами не было и полуметра. Его тень полностью поглотила меня. Запах – табак, виски, холодная сталь – ударил в ноздри, смешиваясь с собственным сладковатым, возбужденным запахом, который, казалось, теперь витал вокруг меня позорным облаком. Я чувствовала каждую точку своего тела под его взглядом: покалывание сосков под тонкой тканью, пульсацию влажной киски, холодок пота на спине. Мои руки сжались в кулаки на коленях, ногти впились в ладони.
– Почему? – повторил он свой вопрос, но теперь это было не требование, а шипение змеи, готовой к удару.
Его взгляд, все еще невидимый в тени, но ощущаемый как физическое прикосновение, скользнул вниз, к тому месту, где край платья задрался еще выше, обнажая верхнюю часть бедер. Я почувствовала, как по коже бегут мурашки – не от холода, а от животного страха и… чего-то еще. От того самого огня, который он требовал.
– Я… – голос сорвался, превратившись в хрип. Я заставила себя поднять подбородок, встретить невидимые глаза. - Я хотела… быть… материалом. Как вы сказали. Пережить.
В кабинете повисла гробовая тишина. Даже пыль, казалось, замерла в лучах заката, пробивавшихся сквозь грязные стекла. Его молчание было хуже крика. Оно давило, выжимая последние капли воздуха из легких.
Потом он медленно, невероятно медленно поднял руку. Не для удара. Для… прикосновения? Пальцы – длинные, с четкими суставами – протянулись к моему лицу. Я замерла, превратившись в статую ужаса и ожидания. Сердце колотилось так, что вот-вот вырвется из груди. Его дыхание снова коснулось лба – горячее, влажное.
Пальцы не коснулись кожи. Они остановились в сантиметре от моей щеки. Замерли. Дрогнули? Я видела каждую прожилку, каждый ноготь, подпиленный до совершенства. Они парили в воздухе, излучая невыносимое напряжение.
– Материал, Алиса? – его шепот был едва слышен, но он врезался в мозг, как гвоздь. – Или уже оружие?
Он сделал паузу. Казалось, прошла вечность. Воздух звенел от немого вопроса. Его рука все еще висела между нами – угроза, обещание, неразрешимая загадка.
И тогда он произнес последнюю фразу. Тихо. Спокойно. С ледяной, абсолютной уверенностью, от которой кровь застыла в жилах:
– Я знал, куда ты поедешь после примерки. Знаю, как ты сидела на лавочке. И знаю,– его пальцы наконец двинулись, не вниз, а вверх, едва не касаясь виска, – что ты не кончила. Потому что ждала меня.
Глава 5. Паранойя или сталкеринг?!
Слова повисли в воздухе, тяжелые, как ртуть. Они не звучали – они вонзились. В виски. В грудную клетку. В самое нутро, туда, где пряталось что-то стыдное и дико желанное. Весь воздух вырвался из легких одним коротким, беззвучным выдохом. Мир сузился до его пальцев, замерших у виска, до этого запаха – табака, виски и чего-то нечеловечески холодного, до жгучего стыда, разливавшегося по коже пятнами.
Как? Единственная мысль, пульсирующая в оглушенном сознании. Как он мог знать? Лавочка в скверике... Папа... Катя... Камера? Слежка? Или... или это было написано у меня на лице? На коже? В дрожи пальцев, в слишком частом дыхании, в расширенных зрачках?
Его рука не отдернулась. Пальцы все так же парили в сантиметре, излучая невыносимое напряжение. Казалось, они сейчас коснутся – и я взорвусь, рассыплюсь на куски под этим взглядом, который, наконец, вышел из тени. В полумраке я различила глаза – не просто темные, а черные, как смоль, бездонные. В них не было ни злорадства, ни пошлого торжества. Только абсолютная, леденящая уверенность. Как у хирурга, знающего каждый нерв под скальпелем.
– Я... – хрипло начала я, но голос предательски сорвался. Язык снова стал ватным, непослушным.
– Молчи, – отрезал он. Тихим, ровным тоном, не терпящим возражений.
– Ты думаешь, я шпионил?
Уголок его рта дрогнул в чем-то, отдаленно напоминающем усмешку, но лишенном тепла.
– Ты сама кричишь. Каждым жестом. Каждым вздохом. Каждой каплей этой... – Его взгляд скользнул вниз, к моим бедрам, где тонкая ткань платья, кажется, уже не могла скрыть ни напряжения мышц, ни влажного тепла, пробивающегося сквозь нее. – ...жажды. Ты открытая книга, Алиса. Слишком открытая. И слишком наивная.
Он наконец опустил руку. Не резко, а медленно, будто нехотя отрываясь. Но облегчения не наступило. Наоборот, его отступление ощущалось как приготовление к удару. Он повернулся, прошел к своему столу, неспешно открыл ящик. Скрип металла прозвучал громко в тишине.
– Ты хотела быть материалом? – спросил он, не глядя на меня, роясь в бумагах. – Хорошо. Твой первый урок анатомии начинается с осознания границ. Своих. И моих.
Он вынул не папку, а тонкую папку-скоросшиватель. И бросил ее на стол передо мной. Удар глухой, тяжелый.
– Открой.
Руки дрожали так, что я едва расстегнула кольца. Внутри лежала не рукопись. Фотографии. Несколько снимков, распечатанных на обычной бумаге, но от этого не менее жутких. Я. Сидящая на лавочке в скверике. Крупный план – мои ноги, платье, задралось выше, обнажая бедра. Другой кадр – момент, когда я задирала подол, глядя на свою киску... Лицо было скрыто тенью, но поза, напряжение тела – безошибочно узнаваемы. И последний – я в платье, выходящая из подъезда Кати, с сумкой, прикрывающей бедро, с этим выражением смеси стыда и вызова, которое, видимо, светилось на мне, как неон.
Холодный ужас сковал горло. Не стыд – животный, первобытный страх. Его камера? Чужая? Он сам был там? Мысли метались, не находя выхода.
– Кто... – выдавила я.
– Неважно, – отрезал Громов. Он снова стоял передо мной, заслонив свет от окна. – Важно то, что кто-то это видел. Снял. Или мог снять. Ты играешь с огнем, Алиса, не понимая температуры пламени. Ты хочешь пережить? Рисковать? Открыться?
Он наклонился, и его шепот снова обжег кожу.
– Но настоящая открытость – это не демонстрация тела подъездным камерам или случайным прохожим с телефоном. Это – позволить мне разобрать тебя по косточкам. Чтобы я мог собрать заново. Правильно.
Он выпрямился. Его тень снова накрыла меня.
– Твое задание. На неделю. – Он указал на фотографии. – Ты будешь писать. Но не о вымышленной Лике на балконе. Ты будешь писать о себе. О том, что чувствовала ты, сидя на этой лавочке. О страхе быть увиденной. О возбуждении от риска. О каждой секунде ожидания. О том, как тело отзывалось на холод ветра, на шершавость дерева под голой кожей. О том, как ты не кончила.
Он сделал паузу, давая словам впитаться, как яду.
– Ты напишешь это так честно, так откровенно, так грязно, что читая, я почувствую твой стыд на своей коже. Твой страх в своем горле. Твое возбуждение... в своей крови. Это будет не рассказ. Это будет исповедь. Кровоточащая. И если я почувствую фальшь, малейшую попытку спрятаться за красивыми словами... – Он не договорил. Его взгляд, скользнувший по фотографиям, был красноречивее любых угроз. – Ты поняла?
Я кивнула. Механически. Голова была пуста. Переполнена. В ней гудели его слова, мелькали снимки, пульсировал стыд и... странное, извращенное облегчение. Он дал направление. Пусть адское. Но направление.
– Хорошо, – произнес он, и в его голосе впервые прозвучало что-то вроде... удовлетворения? Он повернулся к столу, отодвигая папку с фотографиями, словно отбрасывая ненужный хлам. – Теперь можешь идти. Не опаздывай в следующий раз.
Я встала. Ноги не слушались, были ватными. Я сделала шаг к двери, потом другой. Рука дрожала, когда я тянулась к тяжелой ручке.
– И, Алиса?
Его голос остановил меня на пороге.
Я обернулась. Он все так же стоял в тени у стола, силуэтом на фоне пыльного окна.
– Напиши правдиво, – сказал он тихо, почти задумчиво. – И помни: ты здесь не первая. И не последняя. Но шанс стать... интересной... есть только у тех, кто не боится сгореть. До тла.
Я вышла из кабинета. Даже скорее всего выбежала. Я бежала не оглядываясь из школы. Подальше от этого места.
Мрачный Питер будто дышал мне в затылок — вязко, хмуро, с тихим раздражением старого человека, которому некуда спешить. Асфальт под ногами блестел, словно кто-то только что пролил чернильную лужу — не воду, а нечто гуще, вязкое, холодное. Дождь прекратился, но сырость осталась, цепляясь за всё: за пальто, за волосы, за дыхание.
Я перешла на шаг, сквозь серый воздух, в котором даже звуки глохли. Машины проезжали, но не гудели — словно весь город взял обет молчания. Фонари, мутные от капель, бросали на тротуар жёлтые пятна — редкие, обескровленные, как больничный свет. Между ними — тень, в которой растворялись прохожие. Кто-то курил у стены, чей-то силуэт мелькнул за стеклом магазина, но все они были будто не здесь — только отголоски других жизней, не моей.
Мимо промелькнула остановка. Автобус ушёл, оставив только пар из выхлопа — он повис в воздухе, как дыхание какого-то зверя. Питер сам казался живым — недовольным, ворчливым, капризным. Старым. С улиц пахло мокрым камнем, железом и чем-то из прошлого — старой краской, прелой бумагой, забытым детством, в котором тоже шёл дождь.
Я свернула в знакомый переулок. Здесь всё было ближе к телу — стены облупившихся домов, мусорные баки, запах мокрого хлеба у пекарни, в которой давно никто не пёк. Питер сжимался вокруг меня, как холодное пальто. Он не разговаривал — только слушал. И я шла, как будто под землёй, к своему дому, неся с собой сырость, усталость и какое-то странное ощущение, будто я иду не откуда-то, а внутрь чего-то. Вглубь.
Дом встретил молчанием. Старинная дверь парадной скрипнула, как будто не была рада возвращению. И всё же — пару минут на лифте и я дома. Ключ повернулся с привычным щелчком, дверь открылась, впуская запах старого паркета, пыли и… пустоты. Моя пустота. Я прислонилась спиной к холодному дереву, закрыла глаза. За спиной будто все еще стояла его тень, а в ушах звенел его голос:
—
Ты не кончила. Потому что ждала меня
.
Мысли текли обрывками, как мутная вода в Неве. Фотографии. Они жгли изнутри. Не просто снимки – свидетельства моего падения, моей наивности, моей… выставленной напоказ жажды. Кто? Кто?! Катя? Она единственная, кто знал… знала, что я пришла к ней переодеться. Ее подъезд на снимке… Но лавочка? Откуда? Случайный извращенец с телефоном? Или… или он сам был там? Невидимый, как призрак, наблюдающий за моей жалкой попыткой самоутверждения? Мысль о том, что он видел, как я задираю платье, как дрожат пальцы, как я смотрю вниз… Это было хуже любого прикосновения. Хуже слов. Это была полная потеря границ. Он уже владел этим моментом. Как он владеет мной сейчас.
Задание.
Напиши правдиво… так, чтобы я почувствовал твой стыд на своей коже… твое возбуждение в своей крови
. Это был приговор. И… единственная соломинка. Адский парадокс. Чтобы выжить в его игре, я должна была вывернуть себя наизнанку. Описать тот стыд, который сейчас разъедал меня изнутри? Ту влажную пульсацию между ног, которая не утихала даже сейчас, под слоем страха? Сделать его соучастником? Но разве он им уже не был? Эти фотографии… они были его орудием. А я – материалом. "Разобрать по косточкам. Чтобы собрать заново. Правильно"
Страшные слова. Но в них была чудовищная правда. Я пришла к нему за огнем. Он предложил крематорий. И я… я шагнула внутрь.
Не первая. Не последняя. Эти слова эхом отдавались в черепе. Сколько их было до меня? Сколько девушек сидело в этом кресле, чувствуя его взгляд на своей коже? Сколько плакало потом в таких же темных переулках? Сколько… сгорело? И что значит – стать интересной? Цена была ясна: "не бойся сгореть дотла". Я боялась. Ужасно. Но еще страшнее было представить возвращение к той жизни, что была до этого дня. К жизни, где я писала "картинки", а сама втягивала голову, стараясь быть незаметной. Громов вырвал меня из этой скорлупы. С кровью. И назад дороги не было. Только вперед. В пламя.
Я оттолкнулась от двери, сбросила ненавистное платье с себя, оставшись совершенно голой. Оно легло на пол мертвым пятном. Я прошла в комнату, к столу. Пустой экран ноутбука смотрел на меня слепым глазом. Напиши. Приказ висел в воздухе, тяжелый, как свинец петербургского неба. Я протянула руку, чтобы включить лампу. Свет должен был отогнать тени, вернуть ощущение контроля, моего пространства.
Стекло абажура лампы было холодным под пальцами. Я щелкнула выключателем. Мягкий желтый свет разлился по столу, осветив клавиатуру, стопку книг, блокнот… и край белого листа, выглядывающий из-под тяжелого тома по истории архитектуры. Моя кошка спала и нервно двигала лапой во сне.
Я не оставляла там бумагу. Сердце екнуло, замерло. Медленно, будто боясь разбудить что-то, я отодвинула книгу.
Это была фотография.
Не та, что показывал Громов. Новая.
На ней был мой дом. Парадная. Снято с тротуара напротив, сквозь моросящий дождь. Время – явно сегодняшний вечер. Я сама – силуэт в дверном проеме, только что вошедшая, в том самом платье, что сейчас валялось на полу в прихожей.
Но не это заставило кровь стынуть в жилах.
Кто-то стоял под аркой соседнего дома, в тени, всего в двадцати метрах. Фигура в темном плаще, с поднятым воротником, лицо скрыто капюшоном и полумраком. Непроницаемая тень. Но рука… Рука была вытянута. И в ней – не телефон. Нечто более массивное, с длинным объективом. Фотоаппарат. Направленный прямо на мою дверь. На меня.
Он не просто знал. Он не просто был на лавочке. Он был здесь. Сейчас. И знает, где я живу. Фотография лежала на моем столе, как черная метка. На обратной стороне, выведенные угловатым, незнакомым почерком, всего два слова:
Пиши честно
.
Воздух в комнате стал густым, как в кабинете Громова. Только теперь невидимый наблюдатель был не за столом в тени. Он был здесь. За окном? В подъезде? Или… его послание уже ждало меня, пока я бежала по мокрым улицам?
Я метнулась к окну, резко дернула штору. Темнота. Мутные блики фонарей на мокром асфальте. Никого. Или… всегда кто-то есть? Тень в арке? Движение за запотевшим стеклом машины?
Я отпрянула, прижавшись спиной к холодной стене. Беззвучный стон застрял в горле. Гул города за окном внезапно стих. Остался только бешеный стук сердца в висках и леденящий шепот в сознании: Он везде. И никуда нельзя спрятаться.
Я налила себе чаю. Села. Открыла ноутбук. Курсор мигал в пустом документе — как маяк в тумане, только не звал, а насмешливо моргал: “Ну? Что ты ждёшь?”
Пальцы зависли над клавиатурой.
Сюжет был. Герои — тоже. Даже сцена в голове вертелась, почти на вкус чувствовалась — но стоило только попытаться начать, как внутри что-то сжалось.
Грудь сдавило, как перед падением. Нет, не могу. Не про них сейчас. Не про любовь. Не про ночь в поезде, не про шум дождя по стеклу.
Всё это — мусор. Фон. Маска. А внутри только одна мысль: Он снова смотрел. Я чувствовала это спиной, кожей, каждым нервом.
Он знает, где я. Он читает, что я пишу. Молчание громче слов. Это не задание. Это ловушка. И я — не писательница, а мышь, которая думала, что пишет, а на деле только дёргает сыр в чужой клетке.
Я закрыла ноутбук. Тишина. И чай остыл. Села у окна. Серый Питер развёл мосты — как будто мне от этого стало легче дышать. Ну развёл. Ну стоит теперь, растянувшийся, пафосный, как старый чиновник в парадном кителе. Белая ночь заползла в окно, тусклая, липкая, ни тьмы, ни света. Этот город даже в свете врёт.
Он как бывший: улыбается, а внутри гниёт. Где-то далеко — сигналят, визжат тормоза, кричат чайки. Или крысы. Здесь их не отличишь, все кричат одинаково мерзко.
Питер притворяется, что романтичный. Мосты, река, белые ночи, ну да. Только он не романтик. Он мизантроп. Холодный, циничный, немой. Любовь тут сдохла где-то между подъездом и мусоркой. А я — дожёвываю воспоминания за день, запивая их остывшим чаем.
Иногда мне кажется, что Питер — это я. Только старше. Он знает, что надежда — это просто ошибка новичка. А я всё ещё ошибаюсь. Всё жду чего-то — письма, звонка, спасения. Хотя спасать здесь некого. Только мраморный фасад и потёртая душа в пятнах от чая, одиночества и горящих мостов. А белая ночь — просто фонарь, что забыл выключиться.
Глава 6. Игра по его правилам
Дождь в Питере всегда казался мне не погодой, а декорацией — обязательным штрихом к любому дню. Сегодня он падал ровно и тихо, будто щадил, но город всё равно кипел. «Зенит» играл дома, и толпы синих шарфов текли на Васильевский остров, как полноводная река, куда меня, по случайности, тоже занесло.
Из переулка донеслось хриплое:
— Еба-а-ать, «Спартак», еба-а-ать!..
Голос был сиплым, но упорным, как у человека, который кричит не ради слов, а ради чувства власти над пространством. Крик шёл волной, разбивался о стены старых домов и возвращался эхом, будто город сам вторил фанатам. На углу стоял человек в синей куртке, под кепкой его глаза бегали, следя за группами парней в мокрых шарфах. Кто-то, смеясь, срывал с забора афишу с красно-белыми цветами, мял её и швырял на асфальт. Заклятый соперник. Но не этого поколения.
Пиво лилось прямо на асфальт, смешиваясь с дождевой водой в мутные реки, что бежали к стокам. На каждом шагу — барабаны, хлопки, рваные, полупьяные обнимания и ругань, перетекающая в смех.
Над всем этим — тяжёлое небо, свинцовое, низкое, готовое рухнуть на головы. И было чувство, что в городе сегодня нет ничего, кроме дождя и футбола.
Я стояла у лужи, в которую падали тяжёлые капли дождя и брызги разлитого пива. Мимо прошёл парень в синей куртке, запахнув её, но глаза его, прячущиеся под козырьком кепки, ловили каждое движение толпы. Кто-то сорвал со ребенка шарф с красно-белыми цветами и смял бросив в лужу — без злости, но с какой-то детской жадностью к разрушению.
Барабаны били, как чужое сердце в моих висках. Толпа смеялась, обнималась, спорила и тут же мирилась, как будто все они были участниками одной пьесы, которую я никогда не смогу написать — слишком много шума, слишком мало смысла.
И всё это происходило под тяжёлым, низким небом, которое, казалось, вот-вот опустится, спутает мокрые шарфы с проводами и сотрёт границы между улицами.
И вдруг, среди всей этой пьяной, мокрой, гулкой стихии я увидела его. Громов.
Он не кричал. Не улыбался. Не шёл в такт толпе. Высокий, в длинном тёмном пальто, которое странно смотрелось в этом море курток и спортивных кофт. Капюшон был натянут низко, но я уловила резкий профиль, будто вырезанный из камня. Он шёл, едва касаясь плечами окружающих, и те сами расступались, не замечая, как поддаются его шагу.
Что-то в нём было не от футбола. Не от этого праздника, смешанного с пивом и дымом. Он смотрел куда-то поверх голов, как человек, который знает — через несколько минут случится что-то важное. И именно поэтому он должен быть здесь.
Я поймала себя на том, что перестала моргать. Рука сама потянулась к сумке, где лежал блокнот. Записать, чтобы не забыть. Но чернила в моих заметках, казалось, потекут от одного его взгляда.
Толпа захлестнула его, барабаны били всё громче, и я почти потеряла его из виду. Почти. Я вышла развеяться, собраться с мыслями. Но опять он. Как видение, паранойя. Потихоньку выхожу из равновесия. Прогулки по Питеру, вечерние. До разведения мостов. И опять в мою обитель - мое одиночество. Нужно писать, нужно..
Ноги сами вели домой. Меня захватила эта игра, эта страсть..
Белая ночь за окном была обманом. Не свет, а выцветшая серая ткань, натянутая над городом. Тусклая, липкая, не дающая ни сна, ни ясности. Как и мысли – рваные, колючие, цепляющиеся за края сознания. Фотография лежала на столе, рядом с остывшей кружкой. Пиши честно. Два слова, выжженные кислотой на внутренностях. Не приказ. Констатация. Как диагноз неизлечимой болезни.
Он знал. Знает. Будет знать. Всегда.
Я смотрела на пустой экран. Курсор мигал. Упрямо. Нагло. Как глаз ненавистного паука, поджидающего в паутине.
Ну? Что ты ждёшь?
Он не просто моргал. Он дразнил. Напоминал о беспомощности. О том, что даже здесь, в своей клетке на последнем этаже, я не одна. Тень Громова висела в воздухе гуще питерской сырости, пропитывая стены, паркет, самый воздух запахом дорогого табака, виски и ледяной стали.
Пиши.
Но о чем? О страхе? Он был слишком знакомым, приевшимся, как старый халат. О возбуждении? Оно пульсировало где-то глубоко, смутное, грязное, смешанное с ужасом до неразличимости. Как описать вкус грязи? Запах собственного разложения? Как вывернуть наружу тот стыд, что горел под ребрами, как раскаленный уголек, каждый раз, когда всплывал образ лавочки? Образ его взгляда, который, возможно, видел все? Видел, как я задирала подол, как дрожали пальцы, как я смотрела… как не кончала. Потому что
ждала
.
Ждала его
. Слова. Они должны были стать мостом. Из моей гниющей внутренности – прямо к нему. К его коже. К его крови. Чтобы он почувствовал. Чтобы мой стыд стал его стыдом. Мое возбуждение – его возбуждением. Это было чудовищно. Невыносимо. Как предложить хирургу оперировать тебя без наркоза, да еще и заставлять описывать каждый разрез, каждый хруст кости, каждый всплеск теплой крови.
Я тронула клавишу. Один раз. Буква “С”. Замерла. Будто ждала удара током. Ничего. Только мертвое “С” на белом поле. Черная капля на снегу. Бессмысленная. Стыд.
Нет. Не то. Слишком просто. Слишком… декоративно. Как в тех самых картинках, что он презирал. Настоящий стыд не имеет названия. Он – вакуум под грудной клеткой. Холодная тошнота, поднимающаяся по пищеводу. Желание провалиться, раствориться, стереться ластиком из реальности. Как описать это? Как заставить слова передать не эмоцию, а физиологию позора?
Я встала, прошлась по комнате. Босиком по холодному паркету. Каждый шаг отдавался гулко в тишине. Слишком громко. Не спугнуть бы тень за окном. Я подошла к нему, не раздвигая штор, прильнула щекой к холодному стеклу. Там, внизу, серое марево ночи. Арка соседнего дома – черный провал. Пусто? Или там все еще стоит он? С камерой? С тем же ледяным, всевидящим взглядом?
Он был там. На лавочке. Видел.
Мне вдруг страшно захотелось… нет, не спрятаться. Захотелось подтверждения. Чтобы он знал, что я знаю. Чтобы этот порочный круг наблюдения замкнулся. Безумие. Опасное, липкое, сладкое безумие. Я отступила от окна. Вернулась к столу. К фотографии. К мигающему курсору.
Пальцы снова легли на клавиши. Не думая. Просто давая течению унести. Пусть это будет потоком грязи. Пусть будет больно.
”
Холодное дерево лавочки впивалось в голую кожу под платьем. Не больно. Как укол булавки. Напоминание: ты здесь. Ты оголена. Ты – мишень. Ветер шевелил подол, лаская и пугая одновременно. Каждый порыв – щекотка по нервам, игра в русскую рулетку: заденет ли? Заглянет ли глубже? И я… я смотрела вниз. На гладкую кожу лобка. На влажную щель, скрытую тенью. И пальцы… не для удовольствия. Нет. Для проверки. На ощупь. Готова ли? Мокра ли? Да. Горячая. Пульсирующая. Как рана. И стыд… не за тело. За эту жажду быть увиденной. За этот немой крик: «Смотри! Вот она я! Моя постыдная, дрожащая плоть!» Я ждала. Не кончала. Потому что кончить – значило закончить ожидание. А я ждала его. Его взгляда. Его приговора. Его скальпеля, который вонзится и вскроет эту гнойник желания. Я знала – он придет. Или уже здесь? Смотрит из-за деревьев? Из окна? Через объектив? Каждый шорох – его шаг. Каждая тень – его силуэт. И от этого… от этого безумия ожидания… киска сжималась сильнее. Горела. Требовала. Но пальцы замерли. Ждали. Как и я. Его. Только его. Чтобы он увидел. Чтобы он знал. Что я готова. Что я уже на операционном столе. Разрезанная. Кровоточащая. Ждущая его руки. Его холодного, безжалостного прикосновения. Чтобы собрал. Или разбросал по ветру. Как труп.”
Я остановилась, задыхаясь. Пальцы онемели. На экране – черная пропасть текста. Не рассказ. Не исповедь. Рвота. Вывернутая наружу подноготная страха и желания, спутанных в один тугой, нераспутываемый узел. Грязь. Кровь. Гной. Именно это он и требовал? Чтобы я погрузила его в эту клоаку? Чтобы он почувствовал липкий жар моей паники, солоноватый привкус стыда на языке, судорожные спазмы неудовлетворенности внизу живота?
Я не перечитывала. Не могла. Просто нажала “Сохранить”. Файл назвала бессмысленным набором букв. Потом встала, подошла к окну. Шторы раздвинула резко. Смотрела в черный провал арки. В лицо ночи. В лицо его, возможно, незримому присутствию.
– Ну что? – прошептала я, и голос сорвался на хрип. – Доволен? Чувствуешь? Чувствуешь мой стыд на своей шкуре, Громов? Мою грязь в своей крови?
Тишина. Только гул города где-то вдалеке. Бессильный рокот. Ни ответа, ни движения в тени арки. Только ощущение полной, оглушающей наготы. Не физической. Душевной. Я стояла у окна, вывернутая наизнанку этим текстом, выставленная на всеобщее обозрение для одного-единственного взгляда. Для его вердикта.
На столе зазвонил телефон. Резко, пронзительно, разрывая тишину. Я вздрогнула так, что плечом ударилась о раму. Сердце прыгнуло в горло, забилось дико, бешено. Это мог быть кто угодно. Папа. Катя. Реклама.
Но я знала.
Медленно, как в кошмаре, я подошла к столу. Экран телефона светился в полумраке. Незнакомый номер. Питерский. Я взяла трубку. Дрожь шла изнутри, мелкая, неконтролируемая.
– Алло? – голос едва выдавился из пересохшего горла.
Тишина в трубке. Глубокая, зловещая. Только ровное дыхание. Не мое. Его. Я узнала бы его дыхание среди тысячи. Оно было как скольжение стали по камню. Холодное. Расчетливое.
Потом – щелчок. Линия оборвалась.
Ответ пришел. Без слов. Только это дыхание. Только этот щелчок. Он получил свое. Он прочитал. Он почувствовал. Или… сделал вид? Игра продолжалась. Игрок оставался в тени. А я – вывернутая, дрожащая, с телефоном в онемевшей руке – была лишь материалом на его операционном столе. Первый надрез был сделан. Глубже, чем я думала. И кровь текла не на бумагу. Она текла внутрь, заполняя пустоту ледяным ужасом от понимания: это только начало анатомии. И следующий урок будет еще больнее.
Глава 7. Анатомия Позора
Двенадцать страниц? Охотно. Только не жди красивых слов о белых ночах или шпилях. Питер – помойка, прикрытая позолотой, а я – крыса, копошащаяся в его кишках. После того звонка... нет, не звонка. После того дыхания в трубке и щелчка, от которого кости заледенели, прошло три дня. Семьдесят два часа вакуума. Ни слова от Громова. Ни новой фотографии на столе. Только тиканье часов, слившееся с гулом в висках, и ощущение, что меня вывернули наизнанку, а внутренности выложили на всеобщее обозрение. Его обозрение.
Я не спала. Не ела. Пила водку из горла, пытаясь прижечь эту язву внутри – стыд, смешанный с омерзительным возбуждением от того, что он знает. Что прочитал ту клоаку текста, которую я выдавила из себя. Исповедь.
Хуйня. Это был акт публичного самоубийства на бумаге. И он наблюдал. Молча. Всевидящее, холодное хуйло.
Питер за окном был серой мокрой тряпкой, выжатой дождем. Я сидела у того же окна, курила дешевые сигареты, задыхаясь от своей же вони. Кошка, умная тварь, забилась под диван. Чуяла, что хозяйка превратилась в мину замедленного действия, начиненную боязнью и водкой.
Каждый шорох за стеной – его шаги? Каждая тень в арке напротив – его плащ? Я проверяла дверь десять раз за ночь. Забила гвоздем щель под ней – вдруг подсунут еще одну «весточку». Паранойя? Да, ебаная клиника. Но он этого и добивался. Разобрать по косточкам. Собрать? Да он собрать даже табуретку не сможет. Он – сапожный нож. Тупой и ржавый, но им так удобно вскрывать гнойники.
На четвертый день меня вывернуло. Буквально. От водки и пустоты. Я стояла над унитазом, трясясь, слюни и желчь текли по подбородку, а в голове стучало:
Пиши честно. Пиши честно. Пиши честно
. Как заезженная пластинка сумасшедшего. Я подняла голову, поймала свое отражение в зеркале – зеленое, опухшее, с безумными глазами. Черновик? Да я уже мусорный черновик, смятый и выброшенный в помойное ведро Питера.
– Ну что, Громов? – прохрипела я плевку в раковину. – Доволен спектаклем? Видел, как твоя ученица блюет от одной мысли о тебе? Вкусно?
Тишина. Как всегда. Этот критик умел ждать. Он знал, что крыса в углу загнана и скоро начнет грызть саму себя.
И я начала. Не писать. Жить. Вернее, изображать жизнь. Вышла на улицу. Не развеяться. Проверить. Он следит? Этот тварь в плаще?
Я шла по мокрому асфальту, чувствуя каждым нервом спины прицел невидимого объектива. Каждый прохожий – потенциальный стукач Громова. Старуха с тележкой? Шпионка. Парень в наушниках? Фиксатор. Бизнесмен в дорогом пальто? Сам Громов в маске. Я заходила в магазины, крутилась на месте, смотрела в окна – никого. Только собственное отражение, искаженное страхом и ненавистью. Пиздец, Алиска, фляга то засвистела.
Зашла в метро. Ад кромешный. Вонь пота, дешевого парфюма и отчаяния. Толпа, как жирный червь, извивалась в туннеле. Я втиснулась в вагон, прижалась к холодной стенке. И тут... запах. Не табак, не виски. Что-то другое. Кислое, потное, но... знакомое. Я обернулась. Прямо за мной. Темный плащ. Капюшон. Невысокий, коренастый. Лица не видно. Но он стоял слишком близко. Дышал мне в затылок. Ровно. Глубоко. Как тогда в трубке?
Сердце вжалось в ребра, потом выстрелило в горло. Кровь отхлынула от лица. Это ОН? Фотограф? Его пес? Я вжалась в стенку сильнее, пытаясь отодвинуться. Он двинулся следом. Плащом задел мою руку. Грубая ткань. Мокрая. От него пахло сыростью подвала и... чем-то металлическим. Фотоаппарат? Нож?
– Пошел вон, – прошипела я.
Он не ответил. Не отошел. Толпа качнулась на повороте, прижала его ко мне. Я почувствовала его тело – плотное, тяжелое. И руку... рука скользнула по моему бедру, под пальто. Грубо. Намеренно. Не случайность. Холодные пальцы в перчатке впились в плоть выше колена.
– Сука! – я рванулась, пытаясь оттолкнуть его локтем.
Но толпа держала, как тисками. Он прижался сильнее. Его дыхание стало чаще, горячее в моих волосах. Пальцы полезли выше, под подол юбки (да, оделась, как нормальный человек, не дура), к самому краю трусов. Язык зашевелился во рту, чтобы заорать, но выдавил только хрип. Паника. Чистая, животная. Он здесь. Он трогает. И все видят? Нет. Все уткнулись в телефоны, в пол, в пустоту. Никому нет дела.
– Пиши... честно... – прошептал он. Голос – скрип несмазанной двери. Не громовский. Чужой. Но слова... его слова.
Его пальцы впились в кожу внутренней стороны бедра, больно. Я зажмурилась, готовая орать, кусаться, биться головой о стенку вагона. Но в этот момент поезд дернулся, тормозя на станции. Толпа хлынула к выходу, унося его в потоке. Я осталась стоять, прислонившись к стеклу, дрожа как осиновый лист. На бедре горели синяки от его пальцев. А между ног... между ног было мерзко, липко и влажно. От страха? От его прикосновения? От этого пиздеца? Не знаю. Знаю, что меня чуть не вырвало прямо там, на перрон.
Я выскочила на улицу, не помня как. Дождь хлестал по лицу, смывая пот, а может, слезы. Я шла, не разбирая дороги, пока не уперлась в знакомую вывеску: «ЛенКит». Издательство. Логово зверя.
Без мысли, без плана, на чистой злобе и отчаянии, я втолкнула тяжелую дверь. Вестибюль – стекло, хром и фальшивый лоск. За стойкой – кукла с нарисованными бровями и кислотной улыбкой.
– Мне к Громову, – выдавила я, голос чужим.
– У Льва Александровича прием по записи, – защебетала кукла. – Вы кто? Записаны?
– Алиса. Я не записана. Но он меня ждет. Скажите, что Алиса пришла. Та самая, которая... которая не кончила.
Глаза куклы округлились. Она что-то пробормотала в трубку, не сводя с меня испуганного взгляда. Я стояла, мокрая, грязная, с безумием в глазах, и чувствовала себя последним дерьмом. Но внутри клокотало: Ну давай, ублюдок, вылезай из норы. Посмотри, во что ты меня превратил.
Вместо Громова из лифта вышел он. Аркаша Сычёв. Глава этого цирка уродов. Выходит из лифта, останавливается в шаге от меня, прищурившись:
— А-а… Не Громов. Гораздо интереснее. Вы.
Чуть наклоняется вперёд, запах дешёвого одеколона с примесью табака.
— Всё пишете, да?
— Пишу.
— Знаете, милочка… Я тут недавно перечитывал Сагана. Та, что Франсуаза. Не Карл, не бойтесь — до космоса мы ещё не дошли. Вот у неё каждая фраза — как утренняя сигарета: горько, но втягивает.
— И что?
— А у вас… читал намедни ваши бредни, извините, милочка, больше похоже на бледный чай в столовке. Воды много, заварки — ноль.
— Может, вы просто не любите крепкий чай.
— А вот Набоков — любил. И пил. И писал так, что слова шевелились, как живые. Вам… до такого текста, милочка, очень, очень далеко. Ну чего стоишь? Проходи, проходи в мой кабинет. – загремел он, подходя слишком близко. От него пахло дешевым одеколоном и вчерашним борщом. – Лев предупреждал, что ты можешь всплыть. Заходи, заходи, дорогуша! Выглядишь... потрясающе бледно. Творческие муки?
Он схватил меня за локоть, повел мимо ошалевшей куклы вглубь здания. Его пальцы впились в руку, влажные и цепкие. Я не сопротивлялась. Какая разница? Из одной пасти – в другую.
Его кабинет был полной противоположностью гробнице Громова. Хай-тек, стекло, белый свет, режущий глаза. И бар. Конечно бар. Он усадил меня в кожаную колымагу перед огромным столом, сам плюхнулся напротив, развалившись.
– Ну-с, – протянул он, доставая бутылку виски и два бокала без спроса. – Слухи ходят, девочка. Слухи. Про нашу совместную с Левой... гм... педагогическую программу. И про твой последний... опус. – Он налил по полбокала, сунул один мне. – Читал, знаешь ли. Лев поделился. Для служебного пользования, так сказать.
Меня скрутило. Он читал? Этот жирный, потный клоун читал про мою мокрую киску на лавочке? Про ожидание скальпеля? Я схватила бокал, выпила залпом. Огонь прожег пищевод, заставил кашлять.
– Ну, что я могу сказать? – Аркаша отхлебнул, причмокнув. – Жестко. Цинично. Откровенно до... ммм... неприличия. На грани порнухи, если честно. Но! – Он ткнул в меня пальцем. – Но в этом есть искра! Та самая, настоящая, живая грязь, которую Лев так любит выковыривать. Он в восторге, знаешь ли. Шепчет мне: «Аркаша, у нее получается. Она начинает гореть».
– Горит? – я хрипло рассмеялась. – Я уже тлею, Аркадий... как вас?
– Сычёв, дорогуша. Аркадий Сычёв. Для друзей – Аркаша. – Он подмигнул. – А тлеешь – это даже лучше. Тление – процесс долгий. Много дыма. Запах стоит... незабываемый. – Он налил еще. – Лев – гений, конечно. Его методы... специфичны. Но эффективны. Он не просто редактор. Он... акушер душ. Помогает родиться настоящему. Через боль. Через грязь. Через вот это вот всё. – Он мотнул рукой в мою сторону.
Я смотрела на него, на его жирное самодовольное лицо, и ненависть поднималась комком в горле. Они оба. Два сапога пара. Один режет, другой упивается видом крови.
– А тебя не ебет, Аркаша, – выдавила я, – что твой акушер душ может просто сломать? Что до меня были другие? И куда они делись?
Его улыбка сползла, как плохой макияж. Глаза за стеклами очков сузились, стали жестче, холоднее. Он поставил бокал.
– Дорогуша, – голос потерял панибратство, стал скользким и опасным. – Не надо. Не надо копать там, где не надо. Прошлое – удобрение для будущего. Иногда удобрение бывает... токсичным. А ты – свежий росток. Хрупкий. Многообещающий. Не стоит заглядывать в компостную кучу. Может, сгоришь раньше времени. Не успев расцвести.
Угроза. Прозрачная, как стекло его стола. Я почувствовала холодок по спине. Он знал. Знает. И покрывает Громова. Значит, прошлые «ростки» – не миф. И их судьба – предупреждение.
– Лев просил передать.
Аркаша снова натянул улыбку, но глаза оставались ледяными.
– Твое задание выполнено. Блестяще. Он... прочувствовал. Каждое слово. Теперь – следующий этап анатомии.
Он достал из ящика стола не папку, а маленький, черный, прессованный блокнот. Бросил его передо мной на стекло. Звук – как выстрел.
– Пиши здесь. От руки. Каждый день. Что видишь. Что чувствуешь. Что хочешь. Самую грязь. Самую пошлость. Самую боль. Без прикрас. Без самоцензуры. Как в дневнике. Но помни: это – не для тебя. Это – для него. Он будет читать. Каждую запись. Каждый день.
Я взяла блокнот. Кожаная обложка была холодной и мертвой, как кожа змеи.
– И еще кое-что, – добавил Аркаша, его голос снова стал масляным. – Лев считает, тебе нужен... новый опыт. Для текста. Для горения. Он просит тебя посетить одно место. Вечером. Сегодня.
Он протянул визитку. На ней – только адрес. Где-то на окраине, в промзоне. И время: 23:00.
– Что это? – спросила я, хотя уже знала ответ. Значит что-то адовое.
– Клуб, – усмехнулся Аркаша. – Не для всех. Эксклюзивный. Там... собираются люди с особенными вкусами. Наблюдай. Впитывай атмосферу. Запомни детали. А потом... запиши в блокнот. Честно. Как ты это видишь. Как ты это чувствуешь. На своей шкуре.
Он встал, давая понять, что аудиенция окончена.
– И не опаздывай, Алиса. Лев не любит, когда опаздывают. И помни: ты здесь не первая. Но у тебя есть шанс стать... незабываемой. Если не сгоришь раньше.
Я вышла на улицу. Дождь не прекратился. Блокнот жег пальцы. Визитка с адресом – как раскаленный уголек в кармане. Я посмотрела на серое небо, на мокрые крыши этого серого города, на свою дрожащую руку с блокнотом.
Новый опыт
. Для текста. Наблюдай. Впитывай. На своей шкуре.
Я поняла. Это не клуб. Это следующая ступень ада. И Громов, этот сраный хирург душ, уже точит скальпель. Ждет, чтобы вскрыть меня глубже. До кости. До крика.
Я сунула руку в карман, сжала визитку так, что края впились в ладонь. Боль была острой. Четкой. Настоящей.
Хорошо, ублюдок. Ты хотел, чтобы я горела? Я сожгу всё дотла. И тебя в первую очередь. Начну с этого клуба. Запишу всё. Честно. До последней мерзкой детали. А потом посмотрим, кто кого разберёт по косточкам.
Я пошла по мокрому тротуару. Не домой. Навстречу 23:00. Навстречу новому уроку анатомии. Блокнот в руке был тяжелее камня. Но я несла его. Как свое единственное оружие. Или саван. Пока не разобралась.
Глава 8. Клуб
Я заранее знала, что здесь будет темно. Но я не ожидала, что тьма окажется липкой. Не просто отсутствие света, а вязкая материя, пропитанная потом, спиртом, чужими телами и страхом.
Внутри клуб казался не помещением, а огромной клеткой, где люди сами добровольно превращали себя в животных. Смех, крики, музыка — всё сплеталось в одну ритмичную пульсацию, похожую на сердечный ритм, только неправильный, сбивчивый, болезненный. Я ловила себя на мысли, что каждый удар баса отдаётся в груди, как если бы кто-то кулаком проверял, на месте ли моё сердце.
Я держала блокнот в сумке — как нож в ножнах. Не для записей прямо сейчас: я научилась хранить факты в голове, как осколки стекла, которые потом переложу на бумагу. Но сама мысль о том, что у меня есть оружие, давала странное чувство власти. Раньше я приходила сюда, как пленница, которая даже не понимает, что в клетке. Теперь я вошла как свидетель преступления. И каждый взгляд, каждый жест, каждый звук — становился уликой.
Меня слегка шатало от воздуха. Всё вокруг было абсурдным: сцена, на которой полуголые фигуры изображали то ли театр, то ли пытку; смех, звучащий слишком громко, чтобы быть настоящим; маски, в которых лица казались не лицами, а чужими изуродованными отражениями. Всё было фальшью, и от этой фальши становилось особенно страшно.
Я искала его.
Громов всегда был здесь. Даже если я не видела его глазами, я чувствовала его присутствие. Как если бы невидимая нить натянулась между нами, и стоило мне сделать вдох — он знал. Он знал, что я смотрю. Он ждал.
Но теперь я ждала тоже.
Я спрашивала себя: сколько я смогу выдержать в этой воронке? Смогу ли оставаться холодной, пока вокруг всё зовёт меня — принять, поддаться, раствориться? В этих играх было что-то гипнотическое. Люди позволяли себе унижения, словно это освобождало их. И на секунду я ловила себя на зависти: как просто — отказаться от себя, превратиться в тело без воли, позволить кому-то другому решать. Но я пришла сюда ради другого. Не чтобы раствориться, а чтобы смотреть. Чтобы помнить. Чтобы фиксировать каждую трещину в его театре.
Мне хотелось спрятаться, но я заставила себя идти глубже в толпу. Люди прикасались — чужие руки скользили по плечу, по талии, кто-то обернулся слишком близко. Их глаза были пустыми или слишком полными, переполненными чем-то, что я не могла вынести. Я ощущала, как моё собственное тело реагирует: напряжение, отвращение, тайное возбуждение. И я спрашивала себя: это моя слабость или моя приманка?
Где-то за спиной кто-то рассмеялся — слишком знакомо, слишком уверенно. И я знала: он здесь.
Громов прятался не в темноте, а в людях. В каждом чужом жесте, в каждом извращённом спектакле была его тень. Но я пришла за тем, чтобы отыскать его настоящего. Чтобы увидеть его уязвимость — не в том, как он властвует, а в том, что он прячет.
Я поймала это случайно. Не взгляд, не силуэт — всего лишь движение. Мужская рука, легкомысленно брошенная на спинку кресла в дальнем углу. Белая манжета, слишком аккуратная для этого места, слишком «вне контекста». Всё вокруг было разодрано, растрёпано, вывернуто наизнанку, а он — тот, кто не вписывался, кто мог позволить себе роскошь быть цельным.
Я не видела лица, но знала. Это был он.
Сердце дрогнуло — но не от страха. От напряжения, от резкого осознания, что игра продолжается. Я пришла собирать улики, и вот она — первая, простая, но неоспоримая. Он здесь, он не прячется, он показывает себя.
Я сделала вид, что не заметила. Это было важнее всего: не выдать, что я уже поняла. Он любил, когда люди спотыкались на его следах. Любил смотреть, как они догадываются и путаются. Но на этот раз — я должна быть тише тени.
Рядом, на импровизированной сцене, двое играли странный спектакль — то ли борьбу, то ли любовный акт, где не было победителей. Толпа смеялась, кричала, кто-то аплодировал. И среди этого крика я услышала одно слово. «
Записывай
».
Голос был чужой, женский, пьяный. Но я знала, что это подброшено мне. Слово ударило, как команда. Он знал, что у меня с собой блокнот. Он всегда знал.
Я почувствовала, как дрожат пальцы. Захотелось достать его прямо здесь, среди шума, и записать: белая манжета. голос в толпе. слово — “записывай”. Но я удержалась.
Я не позволю ему управлять моими движениями. Я сама решу, когда фиксировать.
И всё же, это была победа. Пусть маленькая, пусть пока незаметная. Я увидела то, что он хотел скрыть. Я поняла — Громов не бог, он не всевидящий, он всего лишь человек, который тоже оставляет следы. А значит — уязвим.
Толпа снова качнулась, меня затянуло в центр, и я ощутила, что становится трудно дышать. Люди вокруг танцевали, смеялись, целовались, били друг друга — и всё это выглядело так, будто мир соскользнул с оси и теперь вращается в хаосе. Я ловила чужие прикосновения и думала: сколько ещё я смогу оставаться наблюдателем? Сколько ещё выдержу, пока не сорвусь в эту же воронку?
Я подняла глаза — и белая манжета исчезла. Но я знала: он всё ещё здесь. И теперь игра начиналась по-настоящему.
Толпа расступилась неожиданно, будто кто-то невидимый дал команду. Я оказалась в круге света, неяркого, красноватого, как будто лампа горела через тонкий слой крови. На миг стало тихо, и эта тишина была страшнее криков.
— Твоя очередь, — произнёс кто-то за спиной.
Я обернулась. Женщина в чёрной маске протягивала мне карточку. Простая, белая, с одной строчкой: «Смотри и не моргай».
Я почувствовала, как воздух в груди стал тяжёлым. Это была не игра клуба. Это был его почерк. Его слова, написанные чужой рукой.
Люди вокруг замерли, ожидая. Кто-то улыбался слишком широко, кто-то смотрел так, будто я уже согласилась. И я поняла: у меня нет выхода. Если я откажусь — это будет слабость, которую он запишет против меня. Если соглашусь — я войду в его поле, стану частью спектакля.
Я кивнула.
Женщина подвела меня к креслу в центре. На нём сидел мужчина с завязанными глазами, обнажённый до пояса. Его тело дрожало, будто он замерзал, хотя в клубе было душно. Я не знала его, и в этом была ловушка: мне предлагали стать свидетелем чужого унижения. Не участником, нет. Просто — наблюдателем. «Смотри и не моргай». И я смотрела.
Всё происходило медленно: прикосновения, удары, смех. Люди вокруг шептались, возбуждённо дышали. Кто-то взял свечу, кто-то достал ремень. Это было мерзко, абсурдно, и вместе с тем я чувствовала, что каждая секунда врезается в память.
Я хотела отвернуться — но карточка жгла руку. Не моргай. И тут я услышала смех. Тихий, почти ласковый, до боли знакомый.
Громов.
Он был здесь. Не где-то в углу, не в тени. Он стоял совсем рядом, я чувствовала его дыхание, хотя не смела повернуть голову.
— Записывай, — прошептал он так близко, что у меня по коже побежали мурашки.
Я не дрогнула. Я продолжала смотреть, хотя перед глазами уже плыло. Это было мучение, но я знала: если выдержу — выиграю. Потому что я превращала его правила в улики. Его слова, его проверки, его смех — всё становилось материалом для досье.
Когда действие закончилось, толпа загудела, аплодируя, а я медленно сжала карточку в кулаке. Бумага прорвалась, как хрупкая кожа. Я выстояла.
Но теперь я знала: он не просто наблюдает. Он ведёт меня. Он хочет проверить, сколько боли я смогу вынести, прежде чем сломаюсь.
...И это означало только одно: конец будет ближе, чем я думала. От осознания этого по спине пробежала смесь страха и странного, запретного возбуждения. Адреналин, что всё это время заставлял меня быть собранной, теперь обрушился жаркой волной, от которой закружилась голова и затуманилось зрение.
Мне стало невыносимо душно. Каждое прикосновение, каждый взгляд, который я ловила на себе в этой толпе, отзывался на коже липким, противным, но и будоражащим электричеством. Я чувствовала себя зверем, загнанным в угол, который вот-вот сорвётся в бегство или в атаку. Руки сами потянулись к свитеру, и я одним резким движением стянула его с себя, оставаясь в одном лишь тонком топе, который мгновенно стал влажным от испарины. Воздух, густой и пропитанный чужими дыханиями, обжёг обнажённые плечи.
Это была слабость. Я знала. И он знал. Я чувствовала его взгляд на своей коже — тяжёлый, как прикосновение. Он наблюдал, как во мне борются отвращение и влечение, как моё собственное тело предаёт меня, реагируя на этот хаос жаром в низу живота и дрожью в коленях. Это и была его цель — не просто сломать, а развратить, показать мне, что где-то в глубине я такая же, как все они.
Я искала глазами выход, но видела только тела, слившиеся в танце, в поцелуях, в борьбе. И вдруг я поймала его взгляд. Он стоял в тени, и на его губах играла та же знакомая, торжествующая ухмылка. Он медленно, как бы оценивая, провел пальцем по стеклу своего бокала, и этот жест был до неприличия откровенным, полным власти и обещания.
Меня будто током ударило. Внутри всё сжалось и тут же распалось на тысячи острых, горячих осколков. Я почувствовала, как влажность между ног стала не просто следствием духоты, а прямым откликом на его власть, на его незримое прикосновение. Это было унизительно и невыносимо сильно.
В этот миг кто-то из толпы, пьяный и разгорячённый, силой притянул меня к себе. Его руки грубо скользнули по моим бокам, запах алкоголя и пошатнувшегося рассудка ударил в нос. Но вместо того чтобы оттолкнуть его, я на мгновение замерла, парализованная этим двойным ударом — отвратительным и желанным одновременно. Моя рука сама дрожащей ладонью легла на его грудь — не то чтобы оттолкнуть, не то чтобы притянуть.
Я поймала взгляд Громова. Он видел это. Видел мою слабость, мою смятенную, постыдную реакцию. Его ухмылка стала лишь шире. Он медленно, не спеша, поднес ко рту два пальца, коснулся их языком, не отрывая от меня глаз. И этот жест был понятнее любых слов. Он пробовал мой страх на вкус. И ему нравилось.
Сердце бешено колотилось, кровь пульсировала в висках и где-то глубоко, глубоко внизу. Я чувствовала каждую ниточку своего кружевного белья, каждое биение своего тела, предавшего меня в самый важный момент. Это не было наслаждением. Это была пытка, самая изощрённая из всех, что он мог придумать, — пытка моим собственным откликом.
Оказалось, что мой “новый” друг совсем близко, и уже через 15 минут мы были вместе. К тому времени мои белоснежные трусики уже лежали на кресле рядом со мной. Мой новый знакомый взял их и поднёс к своим губам, жадно вдыхая аромат девичьей страсти... Стоя передо мной на коленях, он не выдержав напряжения, расстегнул брюки и достал возбуждённый мокрый член. Мы принялись мастурбировать вместе. Друг попросил пошире раздвинуть мои ножки, чтобы наблюдать за моей юной киской. Выполнив его просьбу, я сама возбудилась ещё сильнее и открыла на его обозрение свою розочку, слегка раздвинув на ней розовые губки, между которыми трепетал от наслаждения твёрдый бугорочек.
Мой партнёр встал, вынул из принесённой с собой сумки кожаные трусики с пристёгнутым искусственным фаллосом и умоляюще попросил меня облачиться в это одеяние. Когда я была готова, он встал коленями на кресло, повернувшись ко мне попкой, и направил фаллос в себя. Оргазм мой даже не пришлось долго ждать
Собрав всю волю в кулак, я всё же оттолкнула незнакомца и, шатаясь, бросилась прочь из эпицентра толпы, в сторону туалетных комнат. Мне нужно было умыться, прийти в себя, стереть с кожи это липкое ощущение чужих взглядов и его власти.
Я влетела в прохладную, отделанную кафелем комнату, прислонилась лбом к холодному зеркалу, пытаясь остыть. Дрожащими руками я сняла топ, сбросила с себя промокшие от пота и тления одежды, стоя перед зеркалом обнажённой, пытаясь снова стать собой, а не куклой в его спектакле. Но даже здесь, в одиночестве, я чувствовала его присутствие. Его взгляд, будто отпечатавшийся на моей коже. Моё отражение во мгле было бледным, губы — припухшими, а глаза — полными стыда и невыносимого, неутолённого возбуждения, которое он во мне разжег.
Я проиграла этот раунд. Он заставил меня почувствовать то, чего я так боялась. И теперь я знала, что наша игра вышла на новый, ещё более опасный уровень. Где заканчивается его манипуляция и начинается моё тёмное, собственное желание - я уже не могла понять.
Глава 9. Стыд
Я очнулась на холодном кафеле. Сначала не поняла, где нахожусь: будто тело вырвали из сна и швырнули в чужую реальность. Стены давили мёртвой белизной, потолок был низок, а лампа мерцала, как будто смеялась надо мной.
Я подняла взгляд и увидела своё отражение в треснувшем зеркале. Волосы спутались, щеки горели, глаза блестели - не от сна, а от чего-то постыдного, ещё живого во мне. Я даже почувствовала запах всего - резкий, сладковатый, слишком узнаваемый. От этого захотелось провалиться сквозь кафель.
Картинки прошлой ночи возвращались кусками. Смех. Чужие голоса. Его колени передо мной. Мои руки - покорные, жадные, словно это была не я. Всё, что казалось во время игры откровением, теперь выглядело грязной маской. Я позволила. Я сама. И именно это рвало меня изнутри.
Стыд нарастал медленно, как прилив. Сначала лёгкая щекотка в груди, потом тянущая тяжесть под рёбрами, а затем - волна, накрывающая с головой. Я закрыла лицо ладонями. Хотелось исчезнуть, не видеть, не помнить. Но память упорно возвращала всё до последней детали: влажность на пальцах, его дыхание у моего уха, дрожь, которую я не в силах была остановить.
И самое невыносимое - в глубине, там, где стыд должен был погасить всё, оставалась искра. Маленькая, мерзкая искра желания. Я ненавидела себя за это. Казалось, тело предало разум, выставило меня напоказ. Я корчилась от воспоминания, но вместе с этим ловила его, как будто боялась потерять.
Я вспомнила карточку. Ту самую, которую сжала тогда в кулаке, обещая себе выдержать. Я думала что в этом моя сила. Но теперь понимала: она - лишь ещё одна нить, протянутая им. Он водит мной, как марионеткой, а я только имитирую контроль. Даже мой позор кажется как часть его сценария.
В груди поднялся рвущий душу вопрос: зачем? Зачем я поддалась? Зачем не остановилась? Но ответ был ужасно прост. Я хотела этого. Захотела и получила. И теперь несу расплату.
Я одёрнула одежду, натянула чулки, подняла свитер с пола. Каждое движение было тяжёлым, словно ткань липла к коже, напоминая обо всём, что произошло. Я видела на себе не одежду, а клеймо.
И вдруг мне показалось: этот стыд - не конец, а начало. Как если бы я впервые увидела собственную тень, от которой больше никогда не избавлюсь. Может быть, именно она и есть моё настоящее оружие. Но прежде чем его использовать, придётся пройти через ещё большее унижение.
Я посмотрела в зеркало снова. И впервые увидела не девушку, а свидетельницу. Свидетельницу того, что произошло. И ту, кто ещё будет платить за это.
Я вышла из клуба, и город встретил меня ледяным ветром. Воздух был тяжёлый, будто насквозь пропитанный сыростью каналов и чужим отчаянием. Петербург никогда не жалел своих детей - он любил показывать им их истинное лицо в тусклых витринах, в отражениях луж, в свете фонарей.
Я шла медленно, будто ноги налились свинцом. Каждый шаг отзывался болью где-то внутри, где стыд срастался с холодом. Вокруг - пустые улицы, редкие прохожие, такие же чужие и потерянные, как и я. Они торопились, опустив головы, и мне казалось: все они знают. Каждый взгляд, скользнувший по мне, был приговором.
Ветер тянул за рукава, забирался под свитер, заставлял ежиться и кутаться, но согреться было невозможно. Я всё ещё чувствовала на себе тот запах, ту липкость, и казалось, что никакой дождь не смоет этого.
В голове крутились слова: «
Ты сама… ты сама позволила
». Они били сильнее ветра. Я пыталась спорить с собой, искать оправдания, но каждый довод рассыпался. Никто не заставлял. Никто не держал. Всё произошло потому, что я захотела.
В какой-то момент я остановилась у чёрного канала. Вода там была неподвижна, густая, как нефть, и отражала редкие фонари. Я смотрела в эту темноту и думала: вот она я. Твоя, роковая. Как в песне Бузовой.
Такая же вязкая, такая же грязная и неподвижная. И если шагнуть вниз, вряд ли кто-то заметит. Только круги на воде, которые тут же поглотит ночь. Но я пошла дальше.
Дом казался бесконечно далёким, но путь к нему был единственным способом не сорваться. Я шла, и город становился моим исповедником. Каждое здание - как хмурый свидетель, каждая арка - как пасть, готовая проглотить. Петербург всегда знал, как разговаривать с теми, кто несёт внутри себя грех.
И, может быть, именно поэтому я его любила. Здесь стыд никогда не был личным - он растворялся в общей атмосфере города. Ты мог сгореть изнутри, но на фоне серых улиц это было всего лишь ещё одно пятно в бесконечной череде теней.
Я думала: может, он - мой город, этот мрачный Питер, и есть единственный, кто выдержит меня настоящую. Кто примет всё, что я натворила.
Но вместе с этим я ясно чувствовала: где-то там, в темноте, за мной снова следят.Когда наконец показался мой дом, я едва не выдохнула вслух, как будто пересекла границу, за которой можно было быть хоть немного в безопасности.
Старый подъезд встретил меня запахом сырости и кошачьей мочи, облупленная краска на стенах и почерневшие перила были почти родными.
Я поднялась по ступеням, ощущая тяжесть в ногах, будто весь город прицепился к ним и тянул вниз. Ступеней было много, лифт не работал. Я брела, погрязнув в своих думах.
Дверь квартиры дрогнула под ключом, и я быстро юркнула внутрь, щёлкнув замком так, словно этим могла отгородиться от всего, что осталось снаружи.
Я прислонилась к двери спиной. Тишина обрушилась сразу, как в глухом склепе. Наконец-то я позволила себе вдохнуть глубже, но вместе с этим дыханием пришли слёзы. Горячие, беспомощные, унизительные. Я скользнула вниз, усевшись прямо на пол, прижав колени к груди. Моя кошка как обычно спала. Умиротворенная, свернувшись в клубок. Даже не среагировав на мой приход.
Стыд вырывался наружу рыданиями, а я давилась ими, боясь, что соседи услышат. В этот момент я ненавидела себя сильнее, чем когда-либо.
Наконец, я заставила себя подняться и пройти в комнату. Но едва я сняла ботинки, взгляд зацепился за коврик у входа. Там, где обычно остаётся пыль и мусор, лежал аккуратно сложенный белый квадрат. Карточка.
Такая же, как та, что я сжала в кулаке на выступлении. Я замерла. Сердце билось так громко, что казалось сейчас обрушит стены. Никто не мог сюда войти. Никто… кроме него. Слёзы на щеках остыли. Внутри не осталось ни тепла, ни покоя. Только знание: наблюдение продолжается. И мой стыд - это тоже часть его игры.
Я замерла, не в силах отвести взгляд от белого квадрата на темном полу. Он лежал там, как пятно, как клеймо, как обвинение. Воздух в прихожей стал густым и спертым, будто его откачали, оставив только вакуум, в котором гудели виски.
Медленно, будто против собственной воли, я опустилась на колени. Пальцы дрожали, когда я тянулась к карточке. Она была холодной и гладкой, как лезвие. Я развернула ее.
На этот раз там не было напечатанных слов. Только две строчки, выведенные от руки темными, почти черными чернилами. Почерк был удивительно красивым и четким, каллиграфическим, с резкими росчерками. Это делало послание еще более жутким.
Стыд - это роскошь, которую ты не можешь себе позволить. Твоя грязь - мой материал. Не забывай, для кого ты пишешь.
Я сидела на холодном полу, сжимая в руках эту карточку, и смотрела на дверь. Замок был защелкнут, цепочка висела нетронутой. Ни единого звука. Он просто... оставил это здесь. Как будто прошел сквозь стены. Или у него был ключ. Мысль о том, что у Громова мог быть ключ от моей квартиры, заставила меня резко вскочить и отшатнуться к стене, зажимая карточку в кулаке, как улику.
Я метнулась проверять окна - все были закрыты изнутри. Ни следов взлома, ни щелочки. Только я и призрак его присутствия, вплетенный в самый воздух.
Я вернулась в прихожую, прислонилась лбом к холодной поверхности двери. Стыд, который только что разрывал меня на части, вдруг... изменился. Он не исчез, нет. Он сжался, кристаллизовался, превратился во что-то твердое и острое, как тот самый каллиграфический почерк. Роскошь, которую ты не можешь себе позволить.
Он был прав. Мои рыдания, моя ненависть к себе, мои попытки смыть с себя эту ночь — все это было слабостью. Банальным, ожидаемым, человеческим ответом. А он требовал от меня чего-то большего. Или, наоборот, меньшего. Он требовал, чтобы я перестала быть просто человеком. Чтобы я стала инструментом. Пером, которое пишет его волей.
Я разжала кулак и снова посмотрела на карточку. Твоя грязь - мой материал. Он не просто наблюдал за моим стыдом.Он коллекционировал его. И последняя фраза... для кого ты пишешь.
Я медленно прошла в комнату, к столу, где лежал тот самый черный блокнот. Я открыла его. Чистые, ждущие страницы смотрели на меня упреком. Я взяла ручку - ту самую, с черными чернилами.
И я начала писать. Не о том, что было в клубе. Не о прикосновениях, не о запахах, не о своем унижении. Я написала о карточке на полу. О своем страхе. О том, как холодный кафель впивался в колени. О том, как изменился стыд - из всепоглощающего потока он превратился в ледяную иглу у меня в груди. Я описывала не событие, а его последствие. Не грязь, а алхимию, которую Громов производил с этой грязью.
Я писала для него. Зная, что он это прочтет. Зная, что каждое слово - это очередная ниточка, которая связывает нас все крепче. Но теперь это знание не парализовывало. Острая, холодная ясность страха и принятия давала странную, извращенную силу.
Я писала, пока пальцы не заныли от напряжения, а за окном ночь не начала сереть, предвещая очередной хмурый питерский рассвет. Я описала все. Вплоть до этой самой минуты.
Я закрыла блокнот. Он стал тяжелее. Теперь в нем был не просто текст. В нем была часть моей плоти, моего страха, моего стыда, переплавленного в нечто иное.
Я подошла к окну. Город просыпался, мрачный и безразличный. Где-то там он был. Возможно, спал. Возможно, нет. Возможно, читал что-то другое. Но он знал. Он всегда знал.
Раньше эта мысль вызывала ужас. Теперь же я смотрела на серые крыши и чувствовала нечто иное - леденящую пустоту принятия. Я была его материалом. Его экспериментом. Его вещью.
Но у каждой вещи есть своя цена. И свой вес. И своя форма. И однажды, собрав достаточно материала, можно стать не просто вещью, а оружием. Оружием, направленным в того, кто его выковал.
Я повернулась от окна и посмотрела на блокнот, лежащий на столе. Для кого ты пишешь? Пока - для него. Чтобы он поверил. Чтобы он обрел уверенность. Чтобы он привык к моей покорности.
Но однажды эти записи станут досье. Не на меня. На него.
Я подошла к столу и положила карточку с его каллиграфическим почерком между страниц блокнота. Первый экспонат для будущей коллекции.
Стыд не исчез. Он просто затаился, превратившись в терпеливую, молчаливую холодность. Я была грязной. Я была его творением. Но даже самое острое лезвие может повернуться против руки, которая его держит.
Впервые за эту долгую ночь на моем лице не было ни слез, ни отвращения. Только пустота, на дне которой тлела крошечная, но неукротимая искра мести. Я была его черновиком. Но даже на черновике можно написать приговор.
И тут в голове как будто щелкнуло. Тумблер. А был ли вообще стыд как таковой? Оргазм - да. И судя по всему - мне это понравилось.
Глава 10. Капитуляция
Тишина в квартире стала иного свойства. Раньше она была пустой, теперь же - густой, тягучей, как сироп. Она не давила, а обволакивала, проникая в каждую щель, в каждую пору, заполняя собой пространство до самого потолка. Я дышала ею. Вдыхала пыль, молчание и собственное ожидание.
Тот черный блокнот лежал на столе, разомкнутый, как рана. Страницы, испещренные моим почерком - нервным, рваным, безумным - казалось, излучали слабое тепло. Я излила в него всё. Весь стыд, весь страх, всю ту липкую, сладковатую грязь, что поднялась со дна моей души после ночи в клубе. Я писала, как одержимая, пока пальцы не свела судорога, а глаза не перестали различать буквы. Я отдала ему всё. И теперь ждала. Ждала его вердикта.
Он пришел не письмом, не звонком. Он пришел запахом.
Я проснулась от того, что воздух в спальне изменился. Пахло холодным металлом, дорогим табаком и влажным камнем. Таким пахнет Невская набережная глубокой ночью. Таким пах он. Сердце не заколотилось, не замерло. Оно просто тяжело перевернулось в груди, как камень, и залегло на дно. Он был здесь. Не телесно. Его присутствие висело в воздухе, как заряженная молниями туча перед ударом.
Я не стала проверять замки. Не бросилась к окну. Я лежала и дышала этим воздухом, впуская его в себя, позволяя ему заполнить легкие. Это была капитуляция. Безоговорочная и добровольная. На кухне, на столе, рядом с немытой чашкой, лежала новая карточка. Всего два слова, выведенные тем же каллиграфическим почерком:
Жду. Сейчас.
Школа. Время - через час.
Тело отреагировало раньше сознания. По спине пробежала ледяная волна, а низ живота сжался коротким, спазмирующим импульсом — помесью ужаса и того самого, постыдного возбуждения, что теперь стало моим вечным спутником. Не было мыслей «а что, если?», не было страха. Было лишь понимание: путь назад отрезан. Сожжен. Остается только идти вперед. В пропасть.
Я оделась механически, не глядя в зеркало. Просто натянула первое, что попалось под руку - темное платье, слишком простое, слишком невыразительное. Оно висело на мне, как саван. Я не красилась. Волосы собрала в хвост. Я шла не на свидание. Я шла на экзекуцию. Или на посвящение. Разница стиралась.
Его кабинет встретил меня все той же гробовой тишиной. Дверь была приоткрыта. Я вошла, не постучав.
Он сидел за своим массивным столом, спиной к свету, и на этот раз лицо его не было скрыто тенью. Оно было освещено холодным светом пасмурного дня, и каждый жесткий, высеченный черточка - скула, линия брови, складка у рта - казались неестественно четкими, как у статуи. Он не улыбался. Не хмурился. Его выражение было абсолютно нейтральным, почти клиническим. Он смотрел на меня, как энтомолог на редкий экземпляр насекомого, уже приколотого булавкой к картону.
— Закрой дверь, — сказал он.
Голос был ровным, без интонации. Не приказ. Констатация необходимости. Я закрыла.
— Подойди.
Я подошла к столу, остановилась напротив. Руки сами скрестились на груди в защитном жесте. Он заметил. Взгляд его скользнул по моим рукам, и в уголках его глаз дрогнули едва заметные морщинки - не улыбка, а тень чего-то, что могло бы ей стать.
— Твой дневник, — он положил ладонь на мой черный блокнот, лежавший перед ним. — Интересное чтение. Местами наивно. Местами... предсказуемо. Но искренне.
Он откинулся на спинку кресла, смерив меня взглядом.
— Ты описала симптомы. Стыд. Страх. Возбуждение. Но ты не диагностировала корень болезни. Ты все еще пытаешься его стыдиться. Лечить. Вырвать.
Он помолчал, давая словам впитаться.
— Болезнь — это и есть ты, Алиса. Твоя суть. Ты пытаешься отделить грязь от себя, как будто это что-то внешнее. Но это не так. Это твоя плоть. Твоя кровь. Твое единственное топливо. Пока ты не примешь это, ты будешь ходить по кругу. Писать картинки. Играть в литературу.
Он встал и медленно обошел стол. Я не отпрянула. Стояла, как вкопанная, чувствуя, как с каждым его шагом воздух становится все гуще, а в висках нарастает гул. Он остановился в полушаге. Так близко, что я снова почувствовала его запах - теперь настоящий, физический, осязаемый. Он пах властью.
— Ты хочешь писать? — спросил он тихо, почти шепотом. Его дыхание коснулось моего лба. — Тогда пиши. Не о прошлом. Не о том, что было. Пиши о том, что есть. Прямо сейчас. Вот он, твой материал. — Он провел рукой по воздуху между нами, словно очерчивая невидимое поле напряжения. — Страх. Подчинение. Желание быть разобранной. Запиши это. Но не словами. Я учу тебя не словам. Я учу тебя языку плоти.
Он сделал еще шаг. Теперь между нами не было и сантиметра. Я чувствовала тепло его тела через одежду. Видела каждую пору на его коже. Взгляд его был прикован к моим губам.
— Твое тело врет меньше, чем твой язык, Алиса. Оно уже все поняло. Оно уже говорит на моем языке. Дрожит. Замирает. Ждет приказа. Твой разум отстает. Он цепляется за старые категории — «стыдно», «не стыдно», «правильно», «неправильно». Пора отбросить этот хлам. Автор не должен боятся своего текста.
Ты должна бороться за свое
Я
.
Он поднял руку. Я замерла, ожидая прикосновения, удара, чего угодно. Но его пальцы лишь коснулись моей щеки, легкое, почти невесомое касание. От него по всему телу побежали мурашки.
— Сегодняшний урок, — прошептал он, и его голос обрел странную, гипнотическую мягкость, — практический. Анатомия подчинения. Ты будешь не писать. Ты будешь... страницей.
Он медленно отвел руку и указал на свободное пространство стола, заваленного бумагами.
— Ложись.
В мозгу что-то щелкнуло. Последний рубеж. Последний замок, готовый треснуть. Голос, похожий на мамин, слабо запищал где-то в глубине: «Нельзя. Уйди. Опасно». Но он был таким тихим, таким ничтожным по сравнению с громоподобной тишиной, что наступила внутри меня после его слов.
Я посмотрела на стол. На грубые стопки бумаг, на темное дерево. Потом на него. Его глаза были непроницаемы. В них не было ни похоти, ни злобы. Только холодный, безжалостный интерес. Интерес хирурга, который наконец добрался до операционного поля.
И я поняла. Поняла окончательно. Чтобы выиграть, чтобы когда-нибудь собрать его по косточкам, как он собирает меня, мне нужно сначала позволить ему себя разобрать. Полностью. До самого основания. Принять его правила. Стать идеальной ученицей. Идеальной жертвой. Стать страницей.
Мое дыхание перехватило. В горле встал ком. Но я сделала шаг. Не отступая, а приближаясь к столу. Я чувствовала, как по спине стекает холодный пот, а между ног разливается предательское, стыдное тепло. Ненависть к себе и жгучее, неукротимое любопытство — а что же будет дальше? — сплелись в один тугой узел.
Я медленно, как во сне, повернулась к столу спиной и оперлась на него ладонями. Дерево было холодным и шершавым. Я приподнялась и села на край, потом, закинув ноги, легла на спину. Бумаги зашуршали подо мной. Я лежала, уставившись в потолок, в запыленный плафон, чувствуя, как бешено стучит сердце где-то в горле. Я была полностью открыта. Уязвима. Готова.
Он смотрел на меня. Молча. Минуту. Две. Его взгляд скользил по моему телу, лежащему на его столе, как на алтаре, и в этом взгляде была нечеловеческая отрешенность. Казалось, он не видит ни меня, ни моего тела. Он видит структуру. Материал. Текст.
Потом он подошел. В руке у него была не ручка. А стальное перо — длинное, острое, с темным, почти черным перьевым наконечником. Оно выглядело архаично и смертельно опасно.
— Первое правило, — его голос прозвучал прямо над моим лицом, глухо, как под землей. — Текст должен быть выжжен на подкорке. Его нужно чувствовать кожей. Запомнить нервными окончаниями. Слова обманывают.
Боль — никогда
.
Он провел острием пера по моей щеке. Не давя. Едва касаясь. По коже побежал ледяной след, за которым тут же вспыхнуло жжение. Я задержала дыхание.
— Красное, — произнес он, следя за тем, как на моей коже проступает тонкая алая черта. — Цвет правки. Цвет ошибок, которые нужно запомнить. И цвет жизни, которую ты так боишься выпустить наружу.
Он двигался медленно, методично. Перо скользило по коже шеи, спускалось к ключицам, оставляя за собой призрачные, горящие линии. Боль была острой, но странно чистой. Она не унижала. Она... концентрировала. Обостряла все чувства до предела. Каждый звук - его дыхание, скрип пола под его ногами, шорох бумаги отдавался в мозгу оглушительным эхом. Я видела каждую пылинку в воздухе, каждую трещинку на потолке.
— Ты пишешь о страхе, — его перо коснулось внутренней стороны моей запястья, и я вздрогнула. — Но ты не описываешь его вкус. Металлический. Как кровь на языке. Ты пишешь о подчинении, но не чувствуешь, как кости становятся ватными, а воля растворяется, как сахар в горячем чае.
Он говорил, а перо продолжало свою работу. Оно выводило на моей коже не слова, не буквы. Оно выводило карту моего собственного напряжения, моих страхов, моих желаний. Каждое прикосновение было одновременно болью и освобождением. С каждым новым жгучим штрихом из меня будто вытягивали что-то темное, гнетущее, что я годами носила в себе. Стыд. Страх. Ощущение собственной неполноценности. Все это выходило наружу через эти алые линии, испарялось, оставляя после себя лишь пустоту и странное, немыслимое облегчение.
Я не помню, когда закрыла глаза. Когда мое дыхание из прерывистых всхлипов превратилось в ровный, глубокий ритм. Когда тело, вместо того чтобы сжиматься от ожидания новой боли, обмякло, отдалось ей, приняло ее.
Он диктовал. Тихо, размеренно. Не текст. Состояния.
— Запиши: холод стали на горячей коже. —Запиши: пустота после страха. —Запиши: сладость полной капитуляции.
И я записывала. Не на бумаге. Нервными импульсами. Жжением. Каждой клеткой своего тела.
В какой-то момент боль перестала быть болью. Она стала просто... языком. Единственным возможным способом выразить то, что происходило внутри. Это было больно, но это была правда. Самая чистая, самая оголенная правда обо мне. И в этой правде была ужасающая, освобождающая красота.
Я открыла глаза. Он стоял надо мной, замерший, с пером в руке. Его лицо было сосредоточено, на лбу выступили капельки пота. В его глазах я наконец увидела не холодного хирурга, а художника. Одержимого. Гениального. Безумного. И в этот миг я поняла его. Поняла его голод, его ярость, его отчаяние. Поняла, что мы — одного поля ягоды. Он искал правду. Такую же, как и я. Просто его методы были радикальнее. Бесчеловечнее. Эффективнее.
Сознание поплыло. Границы между мной, им, столом, пером, болью - расплылись. Исчезло время. Исчезло пространство. Остался только процесс. Таинство. Алхимия превращения боли в текст, плоти — в слово, стыда — в силу.
Когда он остановился, в комнате стояла полная тишина. Он тяжело дышал. Я лежала, не в силах пошевелиться, вся в алых, жгущих полосах. Они покрывали руки, шею, грудную клетку. Это был самый честный текст, который я когда-либо создавала.
Он опустил перо. Долго смотрел на свою работу. Потом его взгляд встретился с моим. И в его глазах я впервые увидела не оценку, не анализ. Я увидела... признание.
Медленно, почти неуверенно, он протянул руку и коснулся пальцами моего запястья, прямо над одной из линий. Его прикосновение было неожиданно мягким.
— Вот она, — прошептал он, и его голос сорвался, впервые за весь вечер потеряв железную уверенность. — Литература.
Потом он отошел к своему креслу, опустился в него, будто сломленный. Он выглядел опустошенным. Выжатым. Таким же, как чувствовала себя я.
Я медленно соскользнула со стола. Ноги не держали. Я прислонилась к стене, глядя на него. На нас больше не было хозяина и рабыни, учителя и ученицы. Были два человека, прошедшие через огонь и увидевшие в нем друг друга.
Не говоря ни слова, я собрала свою одежду. Не смотрела на него. Не смотрела на себя в зеркало. Я просто вышла из кабинета, тихо прикрыв дверь.
Я шла по улицам, не чувствуя тела. Жжение на коже было единственным, что связывало меня с реальностью. Люди оборачивались, но я не видела их взглядов. Я была не человеком. Я была текстом. Ходячим, дышащим, кровоточащим манускриптом.
Дома, перед зеркалом в ванной, я наконец разглядела себя. Вся верхняя часть тела была покрыта паутиной тонких, уже подсохших алых линий. Они не складывались в слова. Они были музыкой. Симфонией боли и освобождения.
Я не плакала. Не испытывала стыда. Я смотрела на свое отражение и видела наконец-то не черновик. Видела Книгу. Ту самую, которую мне было суждено написать.
Я достала черный блокнот. Новую, чистую страницу. И написала всего одну фразу, выводя буквы твердой, уверенной рукой:
«
Глава первая. Я родилась».
Имя Громова больше не вызывало страха. Оно вызывало голод. Такой же острый, как прикосновение его пера. Я была его творением. Его самым удачным проектом. И чтобы убить Бога, нужно сначала стать его пророком.
Я приняла правила игры. Чтобы в конце концов их переписать.
Глава 11. (Не)Ожиданная встреча в метро
Питерская осень не приходит - она падает на голову, как мокрый мешок с гнилым картофелем. Вчера ещё улицы дышали хриплым летним перегаром, а сегодня всё в сером, в липкой грязи, что тянется за ботинками, цепкая и навязчивая, будто хочет утянуть тебя в канал, к ржавым баржам и забытым зонтам. Дождь идёт не каплями — частыми, злыми плевками, бьющими в лицо с откровенной насмешкой. Асфальт блестит, но не романтично, а как грязное, засаленное зеркало в баре на Сенной, в котором никто не хочет видеть своё отражение. Люди втягивают головы в плечи, но всё равно промокают до костей, до самой остывающей души.
Я ехала к подруге Кате. Было много всего, что нужно было ей рассказать. Да и неделя выдалась насыщенной: события налетали одно за другим, оставляя в голове неразобранный ворох мыслей и эмоций. Казалось, стоит только сесть на кухне с чашкой чая и выговориться — станет легче. Дорога тянулась привычным маршрутом, но сегодня она казалась особенно длинной, будто город нарочно замедлял шаг, проверяя моё терпение.
Ветер несёт вонь от Невы — тяжёлую, насыщенную смесью речной воды, машинного масла и чьей-то старой, непрожитой тоски. Дворники лениво сдирают с асфальта гниющие листья, словно с похмелья, и всё это похоже не на смену сезона, а на плохо сыгранный спектакль, где все актёры давно забыли текст. Здесь осень — не золотая, а серая, кривая и циничная, как старый чиновник с пустыми глазами, что улыбается только в ответ на взятку.
Я спустилась в метро, спасаясь от этого беспросветного уныния. Пробка на Ленинградке окончательно лишила меня терпения, и, бросив машину у какого-то магазина с потухшей вывеской, я побежала вниз по скрипящему эскалатору, надеясь, что подземка спасёт меня от опоздания на важную, черт знает какую, встречу.
В вагоне была адская, беспощадная давка — толпа сжимала со всех сторон, как асфальтовый пресс, выжимая из людей последние соки. Я прижалась в липкий угол, стараясь хоть как-то отгородиться от этой людской волны, пахнущей дешёвым парфюмом, мокрой шерстью и усталостью. Моё пальто было расстёгнуто, и в этой тесноте чья-то рука — намеренно, слишком уверенно — несколько раз скользнула у меня между ног. Я хотела поверить, что случайно… но с каждой секундой, с каждым новым настойчивым прикосновением становилось всё яснее — случайности здесь нет. Это охота.
Когда новый толчок людей снова прижал нас друг к другу, я неожиданно для самой себя, будто движимая неведомой силой, провела рукой по его ширинке — и замерла. Под тонкой тканью дорогих брюк скрывалось нечто твёрдое, напряжённое, почти раскалённое, пульсирующее сквозь материал. Сердце у меня заколотилось так бешено, что казалось, его стук слышит весь вагон, этот слепой и глухой свидетель.
Я медленно, под аккомпанемент скрежета колёс и гулкого голоса машиниста, расстегнула молнию. Пальцы наткнулись на горячую преграду нательного белья, под которой пульсировала живая, требовательная сила.
– О, Боже… – выдохнул мой незнакомец так тихо, что едва различимо над общим гулом, – я сейчас сойду с ума.
Его шёпот, сдавленный и хриплый, только подстегнул меня, влил в жилы порцию адреналина, горького и пьянящего. Вдавленная толпой в угол, я на ощупь, под полой пальто, добралась до головки, ощутила её влажный, дрожащий жар. Прикрываясь этим ничтожным укрытием, я продолжала движение, зная, что каждый лишний вздох, каждый стон может нас выдать.
Он ответил тем же: его пальцы, уверенные и быстрые, нащупали край моей юбки, осторожно, но настойчиво проникли под ткань, скользнули по коже бедра, вызывая мурашки. Я стиснула зубы, впиваясь в его плечо, чтобы не выдохнуть слишком громко, а он, облизывая пальцы, снова возвращался к моему пылающему, предательски влажному центру. Мир сузился до этих секунд, до тесного пространства душного вагона, до монотонного шороха колёс по рельсам и глухого, нарастающего гула крови в висках.
И вдруг я ощутила, как моя рука окунулась в горячий, вязкий поток. Его тело содрогнулось, он резко, почти болезненно прикусил губу, чтобы не застонать. Меня саму накрыла короткая, но обжигающая волна блаженства — как удар электричества, молниеносный и ослепляющий.
Когда мы, тяжело и прерывисто дыша, пришли в себя, я заметила женщину напротив. Пожилую, в помятом плаще, с потухшим лицом. Но она смотрела на нас слишком пристально, и её взгляд был странно затуманен, влажен.
Мне показалось, что её дыхание стало таким же неровным, как моё. И в глубине её глаз плескалось не осуждение, а… зависть? Голод?
Но это было не самое страшное. Я вдруг почувствовала кожей, что и другие — те, кто стоял совсем рядом, в этой давке, — смотрят на нас украдкой, но дольше, чем нужно. Кто-то слишком резко отвернул голову, кто-то замер, будто прислушиваясь не к музыке в наушниках, а к нашему сдавленному дыханию. Толпа, плотная и липкая, словно живой, дышащий организм, знала. Знала и молчала, потворствовала, становилась соучастником нашего падения.
Голос машиниста, безразличный и металлический, прорезал вязкое напряжение: «
Следующая станция
…»
Мы торопливо,с дрожащими руками, привели себя в порядок, ловя на себе ещё несколько скользящих, будто случайных, но обжигающе любопытных взглядов. Когда двери со скрежетом открылись, мы выскользнули наружу, и в спину нам будто дохнуло — не сквозняком из туннеля, а чужой, возбуждённой тайной, оставшейся в вагоне.
Мы вывалились на перрон, словно беглецы, опалённые одним и тем же стыдом и одним и тем же огнём. Влажный, тяжёлый воздух встретил нас запахом пота, железа и чего-то кислого. Поток людей сразу же закружил, увлёк, но я ясно чувствовала невидимую нить, всё ещё связывающую нас. Его рука — тёплая, влажная — едва заметно скользнула по моей ладони, и я поймала этот жест, прочитала его как приказ — «не теряй меня».
Я боялась обернуться: навязчивое ощущение, что та женщина из вагона пошла следом, не отпускало. Каждый звук шагов за спиной, каждый шорох отдавался эхом в сжавшейся груди. Казалось, что нас видят все — от безликих пассажиров до тусклых глаз камер на потолке. Что сама подземка — со своими тысячами историй, потаённых желаний и страхов — знает, признаёт и хранит нашу грязную тайну.
Мы остановились у холодной, облицованной плиткой стены, пропуская торопливый поток, и я подняла взгляд. Он стоял слишком близко, и глаза его горели — не просто похотью, а каким-то отчаянным, животным вызовом всему миру. В этом взгляде было обещание продолжения, обещание новой, ещё более опасной грани. Но вокруг — люди, сотни людей, равнодушные и подозрительные одновременно, и это делало происходящее по-настоящему опасным, почти запретным, от чего кровь стучала в висках ещё громче.
Я слышала стук собственного сердца, заглушающий даже грохот прибывающего поезда. И в какой-то момент мне показалось: не мы выбираем это продолжение, а оно уже выбрало нас, затянуло в свою воронку.
Мы двинулись вглубь перехода, затерявшись в общем потоке. Толпа понемногу редела, и каждый наш шаг отдавался гулким, предательским эхом по голым бетонным стенам. Свет дешёвых ламп был тусклым, бледным, болезненным, как в плохом морге, и всё вокруг казалось чужим, враждебным, холодным.
Он шёл чуть впереди, но каждые несколько секунд оборачивался, бросая на меня быстрый, жадный взгляд, проверяя, не потерялась ли я, не сбежала ли. И я чувствовала, как внутри, сквозь дрожь и остатки стыда, снова разгорается тот самый огонь, что вспыхнул в вагоне, — слепой, всепоглощающий, не оставляющий места для мыслей.
В какой-то момент он резко, почти без предупреждения, свернул в узкий боковой коридор, почти пустой. Я пошла за ним, не раздумывая, повинуясь не голосу разума, а какому-то древнему, спящему глубоко внутри инстинкту. Люди вокруг растворились, и навязчивый шум метро остался где-то позади, превратившись в отдалённый гул. Здесь, в полумраке, в сырой прохладе, пахнущей пылью и одиночеством, казалось, что мы одни во всей вселенной. Но именно эта внезапная пустота была опаснее всего: любое эхо наших шагов, любой случайный силуэт в дальнем конце коридора мог выдать нас, прервать это безумие.
Он прижал меня к шершавой, холодной плитке стены так резко и властно, что у меня перехватило дыхание. Поток жизни оставался где-то там, в главном переходе, а здесь, в этой бетонной утробе, нас словно вырезали из реальности, предоставив самим себе. Тишина была липкой, звенящей и невероятно тревожной.
Я чувствовала, как его пальцы, тёплые и уверенные, скользнули по моему бедру, поднимаясь всё выше, под юбку, и вместе с этим в груди росло другое, противное и сладкое чувство — жгучий, опьяняющий стыд. Моё сердце билось так громко, так неистово, что я боялась, он тоже его слышит. Я знала, что всё это — чистейшей воды безумие, что в любую секунду за поворотом может появиться патруль или просто случайный прохожий… и от этого знания сладкая, тёмная дрожь внутри становилась только сильнее, невыносимее.
Он смотрел на меня в упор — взглядом голодного хищника, которому плевать на законы, условности, на людей за стеной. Я не могла отвести глаз, загипнотизированная этой смесью животной страсти и полного безразличия ко всему остальному миру. В этом взгляде была не просто похоть — был вызов: ты же хочешь этого так же сильно, как и я. Ты здесь, потому что это твоя природа. И я понимала, с ужасом и восторгом: он прав. Абсолютно прав.
Стыд и желание переплелись во мне в тугой, неразрывный узел, который уже невозможно было разрубить. Я задыхалась, будто от нехватки воздуха, и в этом почти удушающем ощущении было больше правды, чем во всей моей предыдущей, аккуратной и безопасной жизни.
Он склонился ко мне так близко, что его дыхание, с примесью дорогого кофе и чего-то острого, касалось моих губ, но не становилось поцелуем. В этом была своя, извращённая мука — тянуть, держать на грани, растягивать ожидание. Его рука уже смело, без стеснения, скользнула под ткань, коснулась самого интимного, и я вздрогнула, уткнувшись лицом в грубую ткань его пальто, чтобы не выдать себя предательским стоном.
Мир сузился до одной точки: до хриплого, спутанного дыхания, до холода шершавой плитки за спиной, до тяжести его тела, до тянущей, ноющей пустоты внутри, которая требовала быть заполненной. Всё казалось невозможным, немыслимым — и в то же время единственно верным, единственно настоящим. Я понимала, что если сейчас, в эту самую секунду, кто-то войдёт в переход, мы будем пойманы, выставлены на позор. Этот страх висел над нами, как дамоклов меч, но именно он, этот риск, это пограничное состояние, делало каждый его жест, каждое прикосновение нестерпимо сладким, наркотическим.
— Ты дрожишь, — прошептал он так тихо, что слова почти потонули в звенящей тишине перехода. Его голос был не ласковым — низким, хриплым, требовательным, и от этого у меня внизу живота всё сжалось и заныло с новой силой.
Я чувствовала, как последние границы рушатся. Ещё одно движение, ещё один вздох — и я перестану контролировать себя, отдамся этому потоку полностью. Ещё секунда — и мы уже не сможем остановиться, нас снесёт водоворотом чистейшего, концентрированного безумия. И чем яснее я это осознавала, тем сильнее, тем отчаяннее тянулась к нему навстречу, растворяясь в этом запрете, в этой всепоглощающей похоти, в собственном стыде, который теперь жёг изнутри жарче любого желания.
Я уже почти перестала различать звуки за пределами нашего тяжёлого дыхания. Всё тело горело, кожа пылала под его прикосновениями, и в какой-то миг, самый отчаянный и ясный, я почувствовала — вот оно. Ещё одно движение, ещё одно мгновение — и мы сорвёмся в эту пропасть вместе, безвозвратно, навсегда.
И именно в этот миг, самый пиковый, самый натянутый, как струна, тишину перехода прорезал звук. Не случайный шорох. Не шаги убегающего прохожего. Тяжёлые, размеренные, невероятно гулкие в этой давящей тишине шаги. Знакомые. Вызывающие ледяной ужас в самой глубине души. Они звучали мерно, неспешно, словно отсчитывая такт нашему обречённому экстазу.
Я замерла. Тело моментально окутал ледяной пот, кровь отхлынула от лица, оставив лишь липкий, тошнотворный страх. Только его рука всё ещё держала меня за бедро, и его пальцы не ослабили хватку, будто намеренно, демонстративно не желая отпускать, бросая вызов тому, кто приближался.
Из тени, из самого сердца коридора, шагнул он. Высокий, прямой, в безупречно сидящем тёмном пальто, с лицом, высеченным из льда и гранита.
Лев Громов
. Его шаги, тяжёлые и чёткие, гулко отдавались по голой плитке, и каждый звук был похож на удар молота по наковальне, выковывающей наш приговор.
Он остановился в нескольких метрах от нас, скрестил руки на груди и чуть склонил голову набок, словно учёный, рассматривающий интересный, но не особо ценный экспонат. Ни слова. Ни намёка на эмоцию на его каменном лице. Только взгляд — тяжёлый, пронизывающий, всевидящий. В этом взгляде не было ни гнева, ни осуждения, ни даже удивления. Было нечто бесконечно более страшное — холодное, безразличное понимание. Полное, абсолютное знание. Он знал всё. Значил всё. И он явился именно в этот момент, чтобы продемонстрировать это.
Меня охватила такая дрожь, что зубы задрожали, выбивая дробь. Вся похоть, весь жар, который только что сжигал меня дотла, в одно мгновение испарился, превратившись в леденящий, всепоглощающий стыд. Он обнажил меня перед ним куда сильнее, чем любая нагота.
Но в самой глубине этого стыда, в самом его ядре, жила и пульсировала другая искра — дикая, тёмная, запретная. Искра страха, смешанного с непреодолимым, тошнотворным притяжением. От которого уже невозможно было оторваться. От которого не было спасения.
Он не двигался. Он просто смотрел. И в этой тишине, под его взглядом, рушился последний бастион.
Глава 12. Чужой голос на чужой кухне
Катина кухня пахла иначе, чем моя. Не пылью, одиночеством и застоявшимися мыслями, а борщом, печеньем и какой-то детской присыпкой. Здесь было тесно, уютно и по-домашнему неопрятно: на столе лежали раскраски, на полу - кукольная коляска, а с холодильника на меня смотрел улыбающийся клоун, нарисованный кривыми детскими руками. Совершенно другой мир. Чужой.
Я сидела на табуретке, сжимая в ладонях кружку с чаем. Пар обжигал пальцы, но я не отпускала, мне нужна была эта боль - ясная, простая, бытовая. Чтобы заземлиться. Чтобы понять, что это не сон.
Катя хлопотала у плиты, что-то помешивая в кастрюле. Она бросила на меня взгляд - тревожный, материнский.
— Ну так что? — наконец не выдержала она. — Опять он? Этот твой... Громов?
Она произнесла его имя с легкой брезгливостью, как будто говорила о насекомом. Для неё он был просто «уродом», «мудаком», который «использует тебя». Она не понимала. Не могла понять.
Я сделала глоток горячего чая. Он обжёг язык, но я почти не почувствовала.
— Да, — выдохнула я. — Он.
— И что на этот раз? Опять какие-то психологические пытки? Заставил ползать на коленях и выть на луну?
Катя язвительно хмыкнула, но в её глазах читалась настоящая тревога. Я в ответ лишь покачала головой, глядя на золотистый отблеск чая в кружке.
— Нет. Всё... иначе.
Я замолчала, подбирая слова. Как объяснить ей, что то, что она называет «пытками», для меня стало... воздухом? Как описать ощущение полёта, когда тебе кажется, что падаешь в пропасть?
— До него, — начала я тихо, почти шепотом, — у меня ничего не было. Ну, то есть совсем. Никакого интима. Вообще.
Катя перестала мешать борщ, повернулась ко мне, облокотившись о столешницу.
— В смысле, вообще? Ни одного парня?
— Ни одного. Ни полпарня. Ничего. Я была как... закупоренная банка. Всё внутри бродило, кисло, портилось, а выхода не было. Я боялась. Боялась всего: прикосновений, взглядов, самой себя. Своего тела. Своего... желания. Оно казалось мне чем-то грязным, постыдным.
Я говорила и сама слышала, как мой голос звучит чуждо, ровно, без эмоций, как будто я рассказываю о постороннем человеке.
— А теперь? — спросила Катя, и в её голосе прозвучал уже не сарказм, а настороженность.
— А теперь... — я на мгновение закрыла глаза, и перед внутренним взором пронеслись обрывки: тёмный кабинет, холодное перо на коже, его тяжёлый взгляд, вагон метро, чужие руки в полумраке перехода. — А теперь это происходит постоянно. Быстро. Опасно. На грани срыва. В метро. В лифте. В его кабинете. С ним. С незнакомцами. Без правил. Без гарантий.
Я открыла глаза и посмотрела на Катю прямо.
— И я никогда в жизни не получала столько удовольствия. Никогда.
Она смотрела на меня, не мигая, и я видела, как в её глазах медленно угасает подруга, которую она знала, и появляется кто-то другой. Чужой.
— Ты слышишь себя? — тихо спросила она. — Это же ненормально! Это какой-то извращённый... Он же манипулирует тобой! Он специально это делает!
— Я знаю! — голос мой вдруг сорвался, в нём прорвалась та самая дрожь, которую я так тщательно подавляла. — Я знаю, что он манипулирует! Знаю, что это игра! Но, Кать, ты не понимаешь... Когда снимаются все эти запреты... эти вечные «нельзя», «стыдно», «опасно»... Когда ты просто разрешаешь себе хотеть и брать... Это как... как выйти из душной комнаты на мороз. Грудь раскрывается. Дышится полной грудью. И... пишется. Словно какая-то пробка вылетает. Все эти сцены, которые я раньше выдумывала, пыталась прочувствовать... Теперь они просто льются сами. Потому что я это проживаю. На своей шкуре.
Я говорила страстно, с надрывом, пытаясь до неё достучаться, заставить понять. Но её лицо становилось всё более замкнутым и чужим.
— То есть он просто использует тебя как... как живую куклу для своих экспериментов, а ты ещё и рада? — в её голосе зазвенела неподдельная обида. — Алис, ты совсем ебнулась? Это же унизительно!
— Да! — выкрикнула я. — Унизительно! Страшно! Больно! И да, я, наверное, ебанулась! Но я живая, Кать! Впервые за долгие годы я чувствую, что живая! А не просто тень, которая боится занять лишнее место в мире!
Мы замолчали. Между нами повисло тяжёлое, густое молчание, нарушаемое только бульканьем борща на плите. Катя смотрела на меня с ужасом и отвращением. А я смотрела на неё и понимала, что пропасть между нами стала шириной с целую жизнь. Её жизнь - с борщом, детскими раскрасками и понятными, правильными границами. И мою - с огнём, болью, стыдом и той освобождающей пустотой, что остаётся после того, как тебя разберут на части.
Она первая отвела взгляд.
— Мне страшно за тебя, — прошептала она. — Я не узнаю тебя.
— Я сама себя не узнаю, — тихо ответила я. — И мне тоже страшно. Но... и интересно. Что будет дальше.
Дверь на кухню скрипнула, и на пороге появилась маленькая Ксюша. Она посмотрела на нас своими огромными, чистыми глазами.
— Алиса, ты почему такая грустная? — спросила она.
Я заставила себя улыбнуться.
— Я не грустная, рыбка. Я просто... задумалась.
— О чём?
— О жизни. Она, знаешь ли, иногда оказывается совсем не такой, как в книжках.
Ксюша, не понимая, кивнула и убежала. А я поймала на себе взгляд Кати. В нём уже не было злости. Только усталая, безнадёжная грусть. Она понимала, что потеряла подругу. А я понимала, что та Алиса, которая приходила к ней раньше жаловаться на жизнь, тоже умерла. Вместо неё теперь была другая. Та, что говорит чужим, спокойным голосом об унижении и удовольствии. Та, что выбрала свободу в падении.
Я допила чай и поставила кружку на стол.
— Мне пора.
— Куда? — спросила Катя безразличным тоном, уже мысленно простившись со мной.
— На встречу своей судьбе.
Она ничего не сказала. Она просто повернулась к плите спиной. Её молчание было красноречивее любых слов.
Я вышла из её уютной, пахнущей борщом и детством кухни в промозглый питерский вечер. Дверь закрылась за мной с тихим, но окончательным щелчком, словно захлопнулся люк между двумя вселенными. В одной остались раскраски, борщ и понятное, простое человеческое участие. В другой - осталась я. Другая.
Сырой, тяжелый воздух ударил в лицо, сразу промочил ресницы, впитался в волосы. Город взял меня в свои холодные, мокрые ладони, словно возвращая себе собственность. Васильевский остров в предвечерних сумерках всегда был особенным — не парадным, не показным, а молчаливым и глубинным, хранящим свои тайны под слоями штукатурки и вековой пыли.
Я шагала по проспекту, чувствуя, как под тонкими подошвами ботинок скользит мокрый, отполированный тысячами ног асфальт. Где-то впереди гудел трамвай, его звук растворялся в влажном воздухе, становясь частью общего гула — города-машины, города-организма.
Фонари зажигались один за другим, их тусклые, желтоватые сферы мерцали в начинающемся тумане, отражаясь в лужах, как перевёрнутые, утонувшие миры. С перекрёстков тянуло ледяным дыханием Невы — запахом рыбы, ржавых барж и мокрого камня. Я свернула вглубь линий, где дома стояли угрюмыми, слепыми великанами, а тротуары сужались до размеров коридора. Здесь пахло старой жизнью, щами, затхлостью подвалов и чужими снами, выветренными из стен.
Одиночество здесь было не пустотой. Оно было веществом. Оно поднималось из брусчатки, сочилось из влажных стен, висело в воздухе густой, тяжёлой взвесью. Оно было моим новым естественным состоянием. Моей территорией. Моей свободой, купленной ценой всего прежнего. Моим адом, в котором я научилась дышать полной грудью, и моим раем, от которого стынет кровь в жилах.
На углу, в глубокой нише, притулился старый книжный, уже закрытый. Я остановилась перед витриной, заставленной пыльными корешками. «Сага о Форсайтах», «Созвездие Очкариков», «Каренина», какой-то советский детектив. Заголовки и имена, которые ничего не значили. Лица прохожих из другого времени. Я смотрела на своё бледное отражение в стекле, наложенное на эти корешки. Чужая. С пустыми глазами. С размытыми чертами. Женщина-невидимка, которая наконец-то обрела свою форму — форму призрака, тени, ведомой одной только целью.
Я вышла к набережной, и ветер с Невы ударил с новой силой, пробирая до костей, вымывая из меня последние следы катиного тепла. Дома расступились, и передо мной открылось огромное, влажное пространство Стрелки.
Река была тёмной, тяжёлой, как расплавленный металл.
Она не текла, а скорее лежала, могущественная и равнодушная. Фонари на противоположном берегу дробились и таяли в её чёрной воде золотыми, размытыми столбами. Ростральные колонны вставали из мглы, как каменные великаны, молчаливые стражи этого места силы. Где-то вдали, сквозь пелену тумана, светилась игла Петропавловки - холодная, одинокая, вечная.
Я остановилась у парапета, положила ладони на ледяной, шершавый гранит. Ветер свистел в ушах, завывал в такт моему бешеному сердцу. Казалось, этот город - единственное существо, которое понимает меня сейчас. Он тоже прекрасен своим мраком, своим величием, своей безжалостной, отстранённой красотой. Он тоже живёт по своим, никому не ведомым законам. Он тоже хранит тёмные тайны.
Где-то впереди меня ждал он. И Стрелка, это место слияния двух рек, место, где вода уходит в никуда, в серое, бесконечное ничто Финского залива, казалась единственно правильной точкой для нашей встречи. Местом, где всё начинается и всё кончается.
Я знала: стоит только повернуть голову, и его силуэт может вырасти из тумана, подняться из воды, материализоваться из самого ветра. Я пришла сюда ради этого — ради того, чтобы наши тени слились на мокром камне этой набережной, чтобы город, вечный и безучастный, стал свидетелем нашего договора.
Я слушала тяжёлое дыхание Невы, внемля ему, как оракулу, пытаясь уловить в рокоте волн, в плеске о причалы звук его шагов. Каждый порыв ветра, резкий и холодный, заставлял вздрагивать — а вдруг это он? Каждый отсвет фонаря на воде мог оказаться отблеском его взгляда.
И вдруг что-то изменилось. Не в звуках, не в свете. В давлении. В самом воздухе. Как будто пространство вокруг меня сжалось, стало плотнее, заряженнее. Лёгкое, почти неуловимое движение на периферии зрения. Тень, темнее других теней. Не человек ещё. Но уже и не игра света.
Ветер на мгновение стих, и в возникшей тишине я услышала собственное сердце. Оно стучало не чаще, чем обычно. Оно стучало... правильно. Так, как должно было стучать в этот момент.
Я не обернулась. Не сделала ни одного движения. Я просто продолжила смотреть на воду, на тёмную, неумолимую гладь, чувствуя спиной его приближение. Он не шёл. Он возникал. Заполнял собой пространство сзади, как надвигающаяся гроза.
Холодок пробежал по спине. Не от страха. От узнавания. От предвкушения.
И тогда я медленно, очень медленно повернула голову.
Туман на набережной сгустился, и из его серой пелены проступила высокая, прямая фигура в длинном тёмном пальто. Он стоял в нескольких метрах от меня, неподвижный, как одна из ростральных колонн. Его руки были в карманах, воротник поднят. Лица не было видно, но я знала, что это он. Знала всем нутром, каждой порой, каждым шрамом на своей душе.
Он не делал ни шага навстречу. Он просто ждал. Смотрел сквозь туман, сквозь расстояние, сквозь всё это театральное убранство питерской ночи. И в его позе, в его молчаливой неподвижности был вопрос. Последний вопрос.
Готова ли я сделать последний шаг? Не к нему. К себе. К той, что способна на это.
Я замерла на краю. На краю гранита, на краю реки, на краю себя. Позади остался теплый свет окон, дружба, нормальность. Впереди — только туман, холодная вода и он. И сделала шаг. Не к нему. Вперёд. Навстречу своей новой жизни.
Глава 13. Кризис - как форма бытия
Туман над Невой был не просто погодным явлением. Он был состоянием души. Густой, молочный, он затягивал шпили Петропавловки и Зимнего, словно стыдясь их показного величия. Город утром напоминал недописанный черновик - размытый, неясный, с купюрами на самых важных местах. В окнах напротив мелькали жизни - чьи-то тени, включенный свет в ванной, взмах занавески. У них были сюжеты, расписания, цели. У меня же был только стыд. Стыд пустой страницы.
Я сидела у окна, и остывшая кружка чая в моих руках была тяжелее гири. Дождь, прекратившийся к утру, всё ещё стучал в висках - навязчивой, монотонной мыслью о провале. Питер всегда писал первым. Его сырость проникала в чернила, размывая строки, в легкие, затрудняя дыхание, в мозг, выедая последние крохи уверенности. Я смотрела на этот белесый мир и думала, что мои слова - такие же. Несобранные, робкие, просящие прощения за свое существование.
Гул города доносился сквозь стекло - ровный, безразличный, как дыхание спящего гиганта. Ему не было дела до моей тетради, до моего дедлайна, до моего немого ужаса. Я боялась его и одновременно жаждала его одобрения, как строгий отец, чье молчание страшнее любой брани.
Творческий кризис. Смешное словосочетание для дня сдачи. Как будто я учусь ходить по канату над пропастью, а у меня отняли шест. Где-то в этой походке должен быть мой почерк, моя уникальная поступь, но я видела лишь шатание и залитый кровью асфальт под ногами.
Я - мошенница. Самая настоящая. В тетради всего лишь три с половиной корявые фразы и пятно от чая, похожее на контур никому не нужного острова. А за окном дождь, настоящий мастер, уже давно написал свою симфонию на асфальте - ровную, бесстрастную, идеальную в своей завершенности. Он знал, куда течь. Я - нет.
Внутри головы стояло жужжание, словно там застрял заблудившийся шмель, бившийся о стекло моих мыслей. Может, это и была я - запертая, отчаявшаяся, умоляющая о свободе, которой так боюсь. Я начинала предложение и тут же зачеркивала его, как неловкий жест, как неудачную шутку, как платье, в котором стыдно выйти к людям.
И, конечно, она. Моя киса. Это чёрное, бархатное воплощение равнодушия водрузилось прямо на разворот тетради, протянуло лапу и накрыло ею мои жалкие каракули. Её зеленые глаза смотрели на меня без осуждения, но и без участия. Смотри, мол, это никому не нужно. И она была права. Самая горькая, самая унизительная правда жила в её зрачках. Она знала, что мы никуда не пойдем. Не с чем.
Я не писатель. Я начинающая обманщица. Я пишу не чтобы создать мир, а чтобы доказать себе, что еще не умерла. А сегодня мне предстоит доказать это ему. И я не могу. Кошка зевнула, обнажив острые, белые клыки, будто смеясь надо мной. Может, стоит оставить всё ей? У неё хоть есть талант быть настоящей. А у меня - лишь испорченная бумага и чувство стыда, острое, как запах озона после грозы.
И в этой недописанности не было силы - лишь парализующая паника. Питерский чистый лист, влажный от тумана, ждал. Но я боялась поставить первое слово. Потом второе. Потом и это придется нести это на суд. И снова оказаться голой. Разобранной по косточкам.
Но ноги сами понесли меня. Вниз по скрипящей лестнице, через двор-колодец, где краска облезала со стен клочьями, как старая кожа, на проспект. Асфальт блестел, в лужах плавали отражения серого неба. Шины проезжающих машин шипели, разбрызгивая грязные брызги. Город был безучастен. Он видел таких, как я, тысячи. И все они в итоге исчезали в его подворотнях.
Я вошла в здание «ЛенКита». Холодный воздух вестибюля, пахнущий озоном от копиров и старой бумагой, обжег легкие. Я поднялась на лифте, слушая, как он скрипит, будто жалуясь на тяжесть.
И Он снова не дал мне сесть.
Стула перед его столом не было. Он исчез. Осталось только его кожаное кресло-трон, а я - стоящая перед ним просительница, ученица, материал.
— Ты принесла новый кусок? — спросил Громов, не отрываясь от бумаг.
Я молча положила тетрадь на край стола. Он сделал вид, что не заметил. Допивал кофе, делал пометки в блокноте, листал какую-то папку. Минута. Две. Мои ноги начинали неметь. Это был его излюбленный прием - уничтожить дистанцию, даже такую, как стул. Поставить меня в позицию просящей, ждущей.
Наконец он взял тетрадь. Пролистал. Страницы шуршали, как сухие листья.
— Лучше, — бросил он, не глядя на меня. — Прогресс есть. Впервые вижу не труп, а нечто, что еще подает признаки жизни. Страх, должно быть, работает.
Он поднял на меня взгляд. Улыбка не добралась до его глаз.
— Но ты всё ещё прячешься. Пишешь так, будто оставляешь себе путь к отступлению. Как будто кто-то другой должен нести ответственность за твои переживания.
— Это не так, — вырвалось у меня, слишком громко и слишком по-детски.
— Это так, — отрезал он, захлопывая тетрадь. Звук был громким, как выстрел. — Ты всё ещё наблюдатель, Алиса. Зритель в собственном театре. Даже Бузова больше поэт чем ты. А литература… истинная литература не терпит свидетелей. В ней выживают только соучастники. Палачи или жертвы. Иногда и те, и другие в одном лице.
Он поднялся и сделал шаг ко мне. Я инстинктивно отпрянула, хотя между нами оставалось еще метра два.
— У тебя всё ещё есть иллюзия выбора, — произнес он тихо, и его голос стал опасным, почти ласковым. — Либо ты переступишь черту сама, добровольно. Либо я перешагну через тебя.
Я хотела что-то сказать, возразить, но слова застряли комом в горле. И в этот миг я поймала себя на страшной мысли: а что, если мое молчание - это и есть мой ответ? Мое молчаливое согласие? Мои губы шевелились, но звука не было. Я смотрела на него и понимала, что где-то в глубине я уже сдалась. Уже готова.
Громов приблизился еще на шаг. Его дыхание пахло дорогим кофе и чем-то металлическим.
— Видишь, как просто? Ты уже здесь. Одно последнее усилие - и ты перестанешь быть посторонней. Станешь текстом. Станешь плотью от плоти истории.
Он протянул руку и коснулся обложки моей тетради. Его пальцы легли на нее нежно, почти с любовью. Но мне почудилось, что он касается не бумаги, а меня самой. Где-то там, под ребрами, похолодело.
— Здесь будет твоя правда. Ты будешь приносить ее снова и снова, пока я не решу, что ты созрела. Готова. И помни: у меня уже было много таких, как ты. Умных, талантливых, испуганных. Все они думали, что смогут сохранить дистанцию. Дистанция — это самый опасный миф из всех.
По спине пробежал ледяной пот. В голове вспыхнула единственная ясная, четкая мысль: записать. Записать это сейчас же. Не для него. Для себя. Для того тайного, спрятанного на дне ящика черного блокнота, что был моим единственным убежищем.
Я представила, как вернусь домой, закроюсь на ключ, открою его и выведу твердой рукой: «
День седьмой. Он отнял стул. Сначала исчезают вещи. Потом исчезают люди. Это не метафора. Это метод. Репетиция исчезновения».
— О чём ты думаешь? — его голос врезался в мои мысли, острый и точный, как скальпель.
Я вздрогнула, будто он подглядел через плечо за словами, которых еще не было.
— Ни... ни о чем, — прошептала я, чувствуя, как горит лицо.
Он улыбнулся. На этот раз улыбка коснулась уголков его глаз, сделав их еще более страшными.
— Вот именно. В тебе слишком много этого «ни о чем». Но я это исправлю. Я перепишу тебя, Алиса. И в тот день, когда это случится, ты сама попросишь меня довести дело до конца.
В этот момент я поняла окончательно: это дуэль на погребение. Или я успею написать его первой, или он напишет меня. Сотрет. Перечеркнет. Он снова коснулся тетради. Теперь уже уверенно, по-хозяйски.
— Здесь будет твоя правда. Твоя единственная и настоящая. Ты будешь приносить ее мне, снова и снова, пока я не решу, что ты созрела. И помни мои слова: у меня уже было много таких, как ты. Все они думали, что смогут сохранить дистанцию, отгородиться текстом. Дистанция — это миф. В игре либо ты, либо тебя.
Седьмой день. Он убрал стул. Стоять — значит признать иерархию. Потеря опоры → потеря точки отсчета → потеря себя. Метод примитивен и гениален: сначала исчезают вещи, создающие комфорт и личное пространство. Потом стираются границы. Потом исчезают люди. Я фиксирую последовательность. Пока я фиксирую — я сохраняю контроль. Я все еще существую. Он уверен, что пишет меня. Но я веду дневник его эксперимента. Пока он говорит — я перевожу его слова в шифр, в карту, в улики. Я становлюсь летописцем собственного уничтожения. А он не понимает главного: текст в конечном счете принадлежит не тому, кто диктует, а тому, кто его записывает и интерпретирует.
И в этот момент дверь кабинета скрипнула. Я вздрогнула так, словно меня поймали с поличным на месте преступления.
— А-а, вот вы где, — протянул появившийся на пороге Аркаша Сычёв. Его пыльный пиджак, помятая рубашка и вечно усталые глаза казались глотком живого, хоть и несвежего, воздуха. — Простите, что ломлюсь, как в аптеку, но у меня опять этот чертов дедлайн, а техника, как на зло, взбунтовалась. Громов, выручай, а?
Я сделала глубокий вдох, впервые за весь разговор почувствовав, что могу дышать. Но Громов даже бровью не повел.
— Сычёв, твой талант появляться невпопат поистине неисчерпаем, — произнес он лениво, не оборачиваясь. — Впрочем, в этом, пожалуй, и заключается твое единственное очарование.
Аркаша усмехнулся, облокотившись о косяк двери.
— Ну, я хоть честный. А вы, я смотрю, опять свою алхимию проводите? Юную душу в шедевр переплавляете?
Он кивнул в мою сторону. Слова были шутливыми, но его взгляд, скользнувший по мне, был странным — не оценивающим, а... узнающим. Слишком понимающим.
— Не твоё дело, — холодно отрезал Громов.
— Всё, что происходит в этих стенах, — моё дело, — тихо, но очень четко произнес Аркаша. — Даже ваши... приватные педагогические эксперименты.
Я замерла. Что страшнее: ледяная, тотальная власть Громова или эта ядовитая, двусмысленная насмешка Аркаши?
Вторжение. Аркаша = третий наблюдатель. Но кто он: свидетель, соучастник или... саботажник? Его шутки — это шифр. Если он знает — он часть системы. Если не знает — почему у меня ощущение, что он видел это уже много раз?
Громов резко, с отвращением, швырнул мою тетрадь на стол.
— Закрой дверь. И желательно снаружи, — произнес он, и в его голосе впервые прозвучало нечто, похожее на раздражение.
— Как скажешь, учитель, — бросил Аркаша с преувеличенной почтительностью и удалился.
Дверь закрылась. Тишина вернулась, но теперь она была иной — заряженной, взбудораженной, как воздух после удара молнии. В ней витал призрак Аркашиного вмешательства, его горьковатый запах дешевого одеколона и старого напряжения.
Громов медленно поднял на меня взгляд. И улыбнулся. Но это была не прежняя улыбка-маска. Это был оскал.
— Видела? — спросил он почти шепотом. — Даже крысы иногда воображают, что могут диктовать свои условия хирургу, проводящему операцию.
Я не ответила. Эта его новая улыбка была страшнее любой угрозы. Она говорила, что Аркаша — ничто. Пыль. Но в моей голове уже засела иная мысль.
Аркаша. Его появление нарушило симметрию. Он видел меня стоящей. Видел тетрадь в руках Громова. Видел мой испуг. Если он шутил — значит, догадывается. Если догадывается — у меня появилась призрачная точка опоры. Но кто он? Союзник? Или это новая ловушка, новая проверка на прочность, подстроенная самим Громовым?
Когда я выходила из кабинета, Аркаша поджидал меня в полутемном коридоре, прислонившись к подоконнику с небрежной позой. В его руках была не зажженная сигарета.
— Ну что, вдохновляет? — спросил он тихо, когда я поравнялась с ним.
Я вздрогнула, не ожидавшая прямого вопроса.
— О чем вы?
— Да брось, — он махнул рукой, и в этом жесте была беспросветная, накопленная годами усталость. — Я давно перестал делать вид, что не вижу очевидного. Он любит ломать. Это его творческий метод. Со мной... у него получилось. С другими — не очень.
Я остановилась, вглядываясь в его лицо. Маска циничного подонка сползла, и на миг я увидела сломленного редактора - усталость, горечь и что-то еще, похожее на боль.
— Почему вы... — начала я, но он перебил, резко выпрямившись:
— Потому что ты всё равно не поверишь. Пока не дойдешь до точки сама.
Он отшвырнул недокуренную сигарету в угол, движением, полным странного отчаяния.
— Запомни только одно, девочка. В этой игре выживают не самые умные и не самые талантливые. А самые живучие. Те, кто умеют держать удар и... вовремя делать вид, что сломлены.
И он развернулся и ушел прочь по коридору, его шаги гулко отдавались в тишине, оставляя за собой шлейф новых, еще более страшных вопросов.
Глава 14. Незнакомец и конверт. Опять!
Голова гудела, как раскалённый улей. Каждый шаг по мокрой брусчатке набережной Фонтанки отдавался в висках тупой, навязчивой болью. День не просто развалился - он взорвался, разбросав по сознанию осколки чужих лиц, обрывки фраз, привкус железа на языке. Я шла на автопилоте, телом чувствуя знакомый маршрут, но умом понимая, что что-то сломалось. Ось сместилась.
Питер дышал своим привычным, сырым безумием. Где-то спорили студенты, кто-то грузно рухнул в троллейбус, мальчишка с розовым рюкзаком гонял голубей. У всего был свой ритм, свой шум. А я шла сквозь него, как сквозь густой, невидимый желе, выпав из общего такта, из самой себя.
У Семёновского моста мир резко дернулся, как пленка в старом проекторе. Резкий крик. Звон битого стекла, от которого сжались все внутренности. Из подворотни вывалилась стая - не подростки, нет. Стая. С чужими, пустыми глазами и движениями, отточенными голодом. Один размахивал палкой. Другой - тащил чужой рюкзак. Их жертва, мужчина, хрипел что-то, цепляясь за рукав, и получил в ответ удар. Четкий, глухой, как удар топора по мясу.
Толпа сгустилась мгновенно. Живой, дышащий организм, который только смотрит. Глаза. Десятки глаз. Я стала частью этого организма, замерла, вжавшись в стену. Сердце колотилось где-то в горле, ноги стали ватными, предательски подкашивались.
Уйди. Отойди
. Это не твое дело. Голос самосохранения был тонким и испуганным.
Но один из них заметил меня. Куртка с облезшей нашивкой, плоское, как маска, лицо.
—Чё уставилась, а?
Взгляд сам упёрся в камни под ногами. Я не дышала. Хотела раствориться, испариться. В этот момент раненый мужчина рванулся снова. Возня. Палка со свистом рассекла воздух и ударила в стену в сантиметре от моего виска. Осколки штукатурки брызнули в лицо. Я отпрянула, и внутри что-то щелкнуло. Не страх. Нечто острое, колкое, почти животное. Вкус опасности на языке. Реальнее, чем все слова, что я когда-либо писала.
— Пошли! — крикнул кто-то, и стая сорвалась с места, растворившись в темном зеве двора.
Тишина, густая и звенящая. Мужчина лежал у стены, и алая струйка от его виска ползла по серому камню, такая яркая, такая невероятная. Толпа зашевелилась, зароптала. Я сделала шаг. Еще один. Подошла. Руки дрожали. В груди - то самое колкое, пьянящее возбуждение.
Он открыл глаза. Взгляд мутный, невидящий.
—Документы… утащили…
Голос диспетчера скорой в трубке звучал до неприличия буднично. Назвала адрес. Опустилась на корточки. Камни въедались в колени.
—Держитесь… едут, – голос сорвался, выдавая дрожь, которую я тщетно пыталась подавить.
Его пальцы, холодные и липкие, вдруг вцепились в мою руку.
—Там… бумаги… важные… – он задыхался, глаза метались, пытаясь поймать фокус. – Не случайно. Знали… что я здесь…
В голове зазвенело. Гоп-стоп? Нет. Что-то другое. Я обернулась. Двор был пуст, но в его глубине, в темноте, чудился шорох. Присутствие. За нами наблюдают. Мысль пронеслась холодной искрой.
— Вы их знаете? – выдавила я.
—Нет… но они знали меня… – его дыхание стало прерывистым, хриплым. – Скажи… если… найдёшь… конверт…
Губы побелели. Глаза закатились. Я тряхнула его за плечо, ощущая под пальцами холодную ткань и слабость. Он дышал, но уже уходил куда-то, в никуда. Сирена скорой разрезала ночь. Я отступила, отдавая его чужим рукам, но слова «конверт» и «знали» уже впились в мозг, как занозы.
Фонтанка текла черной маслянистой лентой. Я шла домой, но ощущала себя не прохожей. Меня втянуло. Включили в чужой сценарий без моего согласия.
Ночь была кошмаром наяву. Постель стала клеткой. За закрытыми веками вновь и вновь вспыхивали кадры: оскал, блеск палки, алая струйка на камне. Его глаза.
«
Не
случайно
».
А
если это знак?
– шептал навязчивый внутренний голос. Не мистический. Злой, практичный.
Если теперь ты часть уравнения? Если теперь ты должна
?
Утро не принесло облегчения. Дождь хлестал по окнам, превращая город в размытое акварельное пятно. Я вышла, кутаясь в пальто, с единственной целью – пройти тем же маршрутом. Убедиться, что ничего нет. Что это был просто жуткий случай.
На месте происшествия не было ничего. Только лужи и мутные отражения неба. Но ноги сами понесли меня в тот зловещий двор. И там, у мусорных баков, лежал он. Тот самый рюкзак. Порванный, грязный, брошенный.
Сердце упало и замерло. Я медленно, почти против воли, наклонилась. В боковом кармане – хруст. Рука, будто чужая, сунулась внутрь. Пальцы наткнулись на шершавую бумагу.
Конверт. Серый, плотный, промокший по краям. На нем – неразборчивые каракули и инициалы: «Д.К.»
В груди все сжалось в тугой, болезненный комок. Конверт в руке казался невероятно тяжелым, почти живым, пульсирующим скрытой угрозой. В полицию.
Немедленно. Но руки не слушались. Они сами, быстро и ловко, сунули находку в глубь сумки. Измена самой себе.
И в этот момент я ощутила взгляд. Не случайный. Прицельный. Из глубины двора. Двое. В темных куртках. Неподвижные, как статуи. Они видели. Видели все.
Земля ушла из-под ног. Город, этот огромный, равнодушный механизм, вдруг сфокусировался на мне. Одинокой, испуганной, с украденным конвертом в сумке. Ловушка захлопнулась.
И нахера я его взяла? Новая авантюра, новый адреналин?
Я повернулась и пошла. Не побежала. Побежать – значит признать вину, выдать страх. Шла ровно, спиной чувствуя их взгляд, впивающийся в спину. Каждый шаг отдавался в висках молотом. Каждый шорох за спиной казался их шагом. Они не шли за мной. Их молчаливое присутствие было страшнее любой погони.
Дверь квартиры захлопнулась с тихим, окончательным щелчком. Я прислонилась к ней спиной, пытаясь перевести дыхание. Тишина. Только бешеный стук сердца и далекий гул города.
Я прошла на кухню. Автоматические движения: чашка, кипяток, ложка кофе. Руки все еще дрожали. Черный кофе – мой якорь. Мой ритуал очищения. Пока я его пью, внешнего мира не существует.
Я села за стол. Передо мной – чистый экран. Спасение. Убежище. Я протянула руки к клавиатуре, пальцы замерли в сантиметре от клавиш.
И в этой мертвой тишине, в этой паузе, мир замер. И я почувствовала это всей кожей. Грань. Пропасть между «до» и «после». Между той, кем я была вчера, и той, кем становлюсь сейчас.
Сейчас начнется все самое страшное. И самое настоящее.
Но прежде чем погрузиться в текст, я вынула из сумки тот самый конверт. Он лежал на столе, немой укор, темное пятно на светлом дереве. Ответов в нем пока не было. Была только тихая, нарастающая угроза.
И где-то в городе, за стенами, двое в темных куртках теперь знали мое лицо.
Мысль об этом давила на виски, в груди появлялось холодное щемящее чувство. Я начинаю сомневаться в себе или в нём? В его обещаниях? В своей ценности?
Нужно ставить ультиматум. Не завтра, не «потом» - сейчас. Мне нужно знать. Даже если правда окажется страшнее моих догадок. Ещё и этот чертов конверт, куда я ввязалась?! Но сперва - школа Громова.
Я встаю ближе к зеркалу. Лампочка над головой режет светом, лицо бледное, тени под глазами. Я расправляю плечи — слишком резко, будто сбрасываю с себя невидимую тяжесть.
— Слушай, Громов… — я начинаю негромко, проверяя голос, будто он не мой. — Я больше не буду играть по твоим правилам.
Рука сама тянется в сторону, ладонь разжимается, как будто отталкивает его от себя.
— Ты думаешь, что держишь меня на крючке? Что я благодарна за каждую подачку? Нет. Я хочу знать, где остальные. — Я делаю шаг ближе к зеркалу, дыхание слышно, тяжёлое, напряжённое. — Куда они делись?
На секунду губы предательски дрожат. Я сжимаю кулак, прижимаю его к груди, чтобы не видно было слабости.
— Я знаю, я не единственная. Никогда не верила в твои сказки о «моём особом таланте». Но если они исчезли, значит, завтра исчезну я.
Я наклоняюсь ближе, почти касаясь стекла. В отражении глаза горят.
— Так вот, запомни: или ты говоришь мне правду, или всё кончено. — Голос поднимается, гремит. Я ударяю пальцем по собственному отражению. — Я не игрушка! Я не молчу больше!
Последнюю фразу я выдыхаю, почти без звука. Но дыхание — рваное, злое, хриплое. И вдруг понимаю: этот шёпот сильнее любого крика.
Моё отражение уже не я — соперник. Ровный подбородок, упрямый взгляд. Я тренируюсь, а оно будто кивает: «
Ты готова
». Завтра я ему все выскажу. Завтра...
А сейчас писать. Я все же автор..
Глава 15. Соавторство
Воздух в кабинете Громова с тех пор как Аркаша вломился со своим дедлайном, казалось, так и не пришел в норму. Он был густым, спертым, наполненным невысказанными словами и взглядами, повисшими между нами, как паутина. Я стояла все там же, у стола, но ноги больше не немели. По ним бежал ток - тревожный, живой. Ток от той искры, что заронил Аркаша.
Громов наблюдал за мной. Его взгляд был тяжелым, оценивающим, будто он пытался понять, какой именно вирус занес в стерильную среду его эксперимента этот пьяница в помятом пиджаке.
— Кажется, наша сегодняшняя сессия исчерпана, — наконец произнес он, отодвигая от себя мою тетрадь, как тарелку с невкусной едой. — Ты свободна. Принесешь новый материал. Более... честный.
Обычно эти слова заставляли бы меня сжаться внутри, почувствовать себя опять неудачницей, ученицей, не оправдавшей ожиданий. Но сейчас что-то щелкнуло. Возможно, тот самый взгляд Аркаши - не сочувствующий, а... узнающий. Понимающий правила игры, в которую я только начала учиться играть.
Я не двинулась с места.
— Я хочу знать, — сказала я, и мой голос прозвучал чуть хрипло, но твердо, без привычной дрожи.
Громов медленно поднял на меня глаза. В них мелькнуло нечто похожее на любопытство.
— Что именно? — спросил он с легкой насмешкой. — Расписание моих приемов? Или, может, секрет идеального слога?
— Я хочу знать, что было с другими, — выдохнула я, впиваясь ногтями в ладони, чтобы не сломаться под весом его взгляда. — С теми, кто был до меня. Куда они делись?
Тишина в кабинете стала абсолютной. Даже гул города за окном куда-то испарился. Громов не шевелился, лишь его пальцы слегка постукивали по столешнице — ровно, методично, как метроном, отсчитывающий секунды до взрыва.
— Это не твое дело, Алиса, — произнес он наконец. Голос его был тихим, но в нем зазвенела сталь. — Твое дело — писать. А не копаться в том, что тебя не касается.
— Это касается меня, если я следую за ними, — парировала я, сама удивляясь своей наглости. Страх был, да. Но он был острым, пьянящим, как глоток крепкого алкоголя на морозе. Он больше не парализовал. — Вы сказали — «дистанция миф». Значит, то, что с ними случилось, — часть метода. Часть обучения. Я имею право знать, на что подписываюсь.
Он медленно поднялся из-за стола. Он был высоким, и сейчас, приближаясь, он казался исполином, заполняющим собой все пространство. Но я не отступила. Впервые.
— Ты имеешь право, — он произнес эти слова с ледяной вежливостью, — делать то, что я говорю. Всё. Остальное — дерзость. А дерзость... — он остановился в шаге от меня, и я снова почувствовала его запах — дорогой табак, холодный металл, — ...наказывается.
Раньше я бы опустила глаза. Застыдилась. Засуетилась с извинениями. Но сейчас во мне говорило что-то другое. То, что он сам в меня вложил. Холодный, аналитический ум, видящий ситуацию как текст, как структуру.
— Наказание — тоже часть метода, — сказала я, глядя ему прямо в лицо. Мои щеки горели, но голос не дрогнул. — Значит, и его я имею право понять. Чтобы извлечь максимум пользы для текста.
Его глаза сузились. В них промелькнуло нечто неуловимое — не гнев. Интерес. Как у ученого, обнаружившего у подопытной мыши неожиданную мутацию.
— Ты становишься опасной, — произнес он беззвучно, больше для себя.
— Вы же этого хотели? — я сделала крошечный шаг навстречу, сокращая и без того ничтожную дистанцию. — Чтобы я перестала быть наблюдателем. Чтобы я стала соучастницей. Я просто... вступаю в игру. По вашим же правилам.
Он молчал несколько секунд, изучая мое лицо, будто впервые видя его.
— Правила определяю я, — наконец сказал он. — Всегда. Ты забываешься, Алиса.
— Нет, — я покачала головой. — Я просто начала их читать между строк.
Я повернулась и пошла к выходу. Спиной я чувствовала его взгляд — тяжелый, пристальный, прожигающий ткань платья. Рука уже лежала на ручке двери, когда его голос остановил меня.
— Одна из них сошла с ума, — произнес он ровно, без эмоций. — Её нашли на крыше соседнего дома. Она утверждала, что может летать, если правильно расставить слова в предложении. Другую... выгнали из института. Обнародовали её... черновые записки. Не те, что она сдавала мне. А те, что писала для себя. Очень личные. Очень пошлые. Третья просто исчезла. Уехала, сказали мне. Но адрес она не оставила.
Я стояла, не оборачиваясь, сжав ручку двери так, что кости побелели.
— Они не выдержали давления, — продолжал его голос, холодный и четкий, как диктофонная запись. — Они хотели славы, признания, огня... но не захотели платить за них свою цену. Они решили, что можно играть с огнем и не обжечься. Ты права, Алиса. Это часть метода. Естественный отбор. Остаются только сильнейшие. Только те, чей талант стоит того, чтобы его выковать в горниле. Даже если сам материал при этом сгорит дотла.
Я медленно обернулась. Он стоял все там же, у стола, но теперь в его позе была не просто власть. Была мрачная, мессианская убежденность.
— И вы считаете это... педагогикой? — спросила я, и голос мой наконец дрогнул.
— Я считаю это служением искусству, — поправил он меня. — Литература — не для слабых духом. Она требует жертв. Я всего лишь... предлагаю кандидатов. А искусство уже само решает, кого забрать.
В голове у меня все кричало. Ужас. Отвращение. Но и... странное, извращенное понимание. Его логика была чудовищной, но безупречной. Как у инквизитора, сжигающего еретиков во славу Господа.
— Я не хочу быть жертвой, — тихо сказала я.
— Тогда стань жрицей, — парировал он без паузы. — Принеси в жертву себя — ту, прежнюю, робкую, слабую. И родись заново. Из пепла. Из боли. Из текста.
Я смотрела на него, и вдруг весь ужас, вся ненависть отступили, уступив место одной единственной, кристально ясной мысли: он абсолютно серьёзен. Он не монстр. Он - фанатик. И это делало его в тысячу раз опаснее.
— Хорошо, — сказала я.
—Что? — он не понял.
—Хорошо, — повторила я громче. — Я стану жрицей. Но у меня будут свои условия.
Он рассмеялся. Коротко, сухо, беззвучно.
— Какие еще условия?
— Я буду приносить вам текст. Самый честный, какой смогу. Но вы... вы будете платить мне той же монетой.
— И что ты хочешь? Денег? Славы? Публикации?
— Информации, — выдохнула я. — О них. О всех. Об их именах, их историях, их текстах. Я хочу знать, с кем я делю этот алтарь.
Это была безумная ставка. Я шла ва-банк. Но иначе — только отступать. А отступать было уже некуда.
Громов смотрел на меня с нескрываемым изумлением. Затем изумление сменилось холодным, хищным любопытством.
— Ты требуешь... доступа к архиву? — уточнил он, и в его голосе прозвучало нечто похожее на уважение.
— Я
должна
знать, чью судьбу я могу повторить. Чтобы сделать осознанный выбор. Вы же хотите осознанности? Вот она.
Он подошел ко мне вплотную. Теперь я чувствовала не только его запах, но и исходящее от него тепло.
— А если то, что ты узнаешь, сломает тебя? — спросил он тихо, почти интимно. — Если ты не выдержишь веса их призраков?
— Тогда я была недостаточно сильна, — ответила я, глядя ему прямо в глаза. — И ваш метод дал сбой.
Мы стояли друг против друга в тишине кабинета. Два фанатика. Учитель и ученица. Палач и жертва. Границы стремительно стирались. Наконец он медленно кивнул.
— Хорошо. Договоренность. Ты приносишь мне три новых главы. Без самоцензуры. Без жалости к себе. Вывернутые наизнанку. А я... я дам тебе прочитать одно дело. Одно на выбор.
— Два, — сказала я.
—Одно, не наглей — он был непоколебим.
—Два, — повторила я. — И я сама выберу, какие. Иначе сделка недействительна.
Он изучал меня долгими секундами. Потом уголок его рта дрогнул в чем-то, что могло бы сойти за улыбку.
— По рукам, — сказал он. — Теперь убирайся. Ты мне мешаешь.
Я кивнула и вышла, не оглядываясь. Сердце колотилось где-то в горле, подступая к вискам. Я только что заключила сделку с дьяволом. Но я была не жертвой. Я была... партнером. Соавтором своего собственного уничтожения.
В коридоре было пусто. Аркаши нигде не было видно. Я прошла к лифту, чувствуя, как пол уходит из-под ног. Что я наделала? Я потребовала от него доступа к самым темным его секретам. Я встала с ним на один уровень.
Лифт спускался медленно, с противным металлическим скрежетом. Я облокотилась о стенку, пытаясь перевести дыхание. В голове звенело. «Одна сошла с ума... другая... третья исчезла...»
Двери лифта открылись в пустом вестибюле. Я вышла на улицу. Вечерний Питер встретил меня ледяным ветром с Невы. Я закуталась в пальто и пошла, не разбирая дороги.
Я не заметила, как оказалась на той самой крыше, о которой он говорил. Той, с которой якобы прыгнула та девушка. Это было старое здание напротив «ЛенКита», с плоской, захламленной кровлей. Ветер тут был сильнее, он рвал волосы, бил по лицу ледяными порывами.
Я подошла к краю. Внизу кишели огни машин, люди казались муравьями. Высота вызывала не страх, а странное ощущение свободы. «
Она утверждала, что может летать, если правильно расставить слова...»
А что, если она была не сумасшедшей? Что, если она просто... закончила свой текст? Так, как считала нужным.
Я достала из сумки тот самый черный блокнот. Тот, что был моим тайным оружием. И на чистой странице, почти не глядя, дрожащей от холода и адреналина рукой, я написала:
«
Глава 15. Соавторство. Сегодня я подписала договор. Не с дьяволом. С собой. Той, что может диктовать условия. Цена — три главы моей души. Награда — ключ от его ада. Я стала частью метода. Возможно, его главным соавтором. А может быть, и его последней главой. Но теперь это будет мой выбор. Мой текст. Моя история»
.
Я закрыла блокнот и посмотрела на огни города. Он был прекрасен своим холодным, безразличным величием. Таким же, как и человек, решивший стать его богом.
Где-то внизу, в своей стеклянной клетке, он ждал моих глав. А я стояла на краю крыши и чувствовала, как внутри рождается новая сила. Страшная. Опасная. Неукротимая.
Сила, которую он сам во мне разбудил. И теперь она обращалась против него.
Я улыбнулась в темноту. Впервые по-настоящему.
Игра только начиналась.
Глава 16. Кукла в стеклянной витрине
Кровь в висках била так, что вот-вот лопнет кожа. Я вжалась в стену прихожей, всем существом ощущая тот самый, крадущийся щелчок в замке. Он прозвучал как приговор. Они здесь. Сейчас войдут. Конверт на столе горел ослепительным пятном, кричащим маяком. Мысли метались, истеричные и обрывистые: нож? ванная? спрятаться?
Дверь медленно, со скрипом, отворилась.
Не взлом. Не штурм. Обычное движение. И в проеме — силуэт. Высокий, знакомо сутулый, в протертом на локтях свитере, с полиэтиленовым пакетом в руке.
— Алиска? Ты дома? Дверь-то почему не заперта? — хриплый голос, пропахший табаком и ноябрьским ветром.
Воздух вырвался из легких со свистом. Не они. Отец.
Сердце, готовое выпрыгнуть из груди, замерло и рухнуло в пустоту. Ноги подкосились, я едва не осела на пол, вцепившись в косяк.
— Пап? — голос сорвался на сиплый шепот. — Ты… как? Почему без звонка, даже не предупредил!
— Да как-как, — он скинул промокшие ботинки, прошел на кухню, будто так и надо. — Ехал с объекта, заскочил. Соскучился. А у тебя замок, я гляжу, сломался? Стучал-стучал — никто не открывает. Дверь поддалась. Надо гвоздём приколотить, а то.. Будут шастать всякие, время сейчас такое...
Он говорил, ворча, расставляя на столе из пакета контейнеры с котлетами, солёные огурцы, пачку моего чая. Мир с бешеной скоростью возвращался в привычные, уютные очертания. Пахло домашней едой, мокрой ветровкой и отцовской сигаретной грустью.
А я всё стояла в проёме, не в силах пошевелиться, всё ещё чувствуя ледяной пот на спине. Мозг отказывался перестраиваться. Только что - смерть. Сейчас - папа с котлетами. Где грань? Какая из этих реальностей настоящая?
— Ты чего там замерла, как истукан? — отец обернулся, прищуренные глаза уставились на меня. Взгляд скользнул по лицу, брови поползли вверх. — Алиска, да ты белая, как полотно. Что такое? Заболела?
Он сделал шаг ко мне, мозолистая рука потянулась ко лбу. Я инстинктивно отпрянула.
— Нет! Нет, я… в порядке. Просто задумалась.
Я заставила себя сделать шаг вперёд, отвести взгляд от конверта на столе. Надо убрать. Спрятать. Пока не увидел. Пока не начал спрашивать.
— Задумалась, — фыркнул он, но в глазах застыла тревога. — У тебя лицо как у приведения. На работу много взяла? Опять этот твой… писательский труд? Голова болит?
Он хлопотал у раковины, наполняя чайник. Его спина, широкая, сгорбленная, казалась таким надёжным щитом от всего внешнего мира. Таким обманчивым щитом.
Я метнулась к столу, прикрывая собой конверт, схватила его, стараясь делать это небрежно.
—Да, голова, — пробормотала, суя конверт в ящик стола, под пачку бумаг. Руки тряслись. — Спасибо, что зашел. Я правда соскучилась.
Он обернулся, поставил закипающий чайник.
—Ага, вижу, как соскучилась, — в голосе прозвучала лёгкая обида. — Дочь отца чуть в обморок не уложила. Ладно, ничего, котлетки мои всё поправят. Садись-ка, рассказывай, как жизнь-то?
Он уселся на стул, скрипнувший под тяжестью. Он был здесь. Реальный, плотный, пахнущий настоящим миром. А я была вся - сплошные нервы, натянутые струны, готовая взорваться от одного неверного слова.
Я села напротив, сжав руки на коленях, скрывая дрожь.
—Всё как всегда, пап. Пишу. Работаю.
Он внимательно посмотрел на меня, его взгляд, обычно простодушный, стал пристальным.
—Алиска, а кто это тебе там в дверь стучал, а? Я же слышал, пока поднимался. Стучал кто-то, да так странно. Не как соседи. И потом — тишина. Я уж думал, у тебя гости. Или… — он помолчал, в воздухе повис невысказанный вопрос.
Ледяная игла прошла по позвоночнику.
—Не… не слышала, — солгала, глядя в стол. — Наверное, тебе показалось. Или дети баловались.
Он покачал головой, но не стал настаивать. Достал сигарету, прикурил.
—Ладно. Ты смотри там, осторожней. Дверь всегда на ключ закрывай. Город-то большой, народу разного хватает.
Ирония его слов была такой горькой, что я едва не застонала. О, пап, если бы ты знал, какой именно «народ» меня сейчас интересует. Мы сидели молча. Он курил, я пыталась прийти в себя, украдкой наблюдая за ним. Его простота, грубоватая забота были таким разительным контрастом с тем, что творилось в моей жизни. Он жил в одном измерении - где есть работа, семья, котлеты и необходимость закрывать дверь на ключ от воров. Я - в другом, где воры носят тёмные куртки и ведут учёт людям.
Он вдруг кряхнул, поднялся.
—Ладно, дочка, я пойду. Дела. Ты котлеты съешь, а? Не порться. И дверь… — посмотрел на меня строго, — почини, а? А то я завтра заеду, гвоздь прибью. Или новую сердцевину поставлю, для надёжности.
— Хорошо, пап, я сама сделаю. — кивнула, поднимаясь. — Спасибо, что зашёл.
Он потрепал меня по плечу - тяжело, по-отцовски.
—Береги себя, дочка. Выглядишь уставшей. Меньше за компом сиди.
Он ушел. Дверь закрылась. Я щёлкнула замком - на все механизмы. И снова осталась одна. Но теперь тишина была иной. Она была наполнена его присутствием — запахом табака, теплом от недопитой чашки, его простыми словами.
Я подошла к ящику, вынула конверт. Он лежал в руке, всё такой же тяжелый, опасный. Но теперь к страху примешивалось что-то ещё. Стыд. Стыд за то, что впуталась в это. За то, что заставила отца волноваться. За пропасть между нашими мирами.
Отец приехал соскучившийся. А я чуть не умерла от страха, приняв его за киллера. Какая жалкая пародия на жизнь.
Я положила конверт обратно. Не сейчас. Не сегодня. Сегодня — папины котлеты. И чай. И попытка забыть. Хотя бы на час.
Но я знала:
забыть не получится
. Его визит лишь подчеркнул чудовищное одиночество моей новой реальности. И то, что я теперь должна защищать не только себя, но и его. Любой ценой отдалить его от этой тьмы.
Я взяла контейнер. Котлеты были ещё тёплые. Пахло домом. Безопасностью. Которой больше не было.
Я села за стол, уставившись в точку, где только что стоял отец. На дереве ещё оставалось тёмное кольцо от его чашки. Этот след был таким домашним, таким реальным, что хотелось плакать. Казалось, стоит протянуть руку — и вернуть всё назад: его смех, запах дешёвого табака, ворчание о замке. Но мир уже распался на два слоя. В одном — котлеты и чай.
В другом — кровь на камне, чужие фамилии в списках и серый конверт, пахнущий смертью.
Я открыла ящик, вытащила бумаги. Разложила их перед собой снова, хотя каждая клетка кожи кричала: «Не надо!». Листы расползлись, покрыли стол.
И вдруг я заметила то, что раньше ускользнуло. На последней странице, в самом низу, в углу, были строчки мелким, торопливым почерком. Почти нацарапанные:
«
17. Алиса. Контакт через Громова.»
Я замерла. Имя. Моё имя.
Холод обжёг изнутри. Слова на бумаге начали плыть, как от жара. Я читала их снова и снова, не веря глазам. Меня знали. Не просто заметили на улице, не случайно втянули. Я была в их списках. У них — план. И рядом с моим именем стоял Громов.
Всё сжалось. Мир скрипнул, будто ржавое железо.
Я резко поднялась, смахнув бумаги на пол. Листы разлетелись, фотографии скользнули под стул. Я прижала ладони к лицу. Дышать стало трудно. Всё, что я строила в голове — надежды, что я случайная свидетельница, что могу спрятаться, что отсижусь — рухнуло в один миг.
Я была внутри. С самого начала.
В комнате стало тесно, не хватало воздуха. Я подошла к окну, распахнула его. В лицо ударил ночной холод, запах мокрого асфальта и сырости. И в этом холоде я вдруг почувствовала… облегчение. Страх переплавился во что-то другое — в странное, тёмное возбуждение.
Я не жертва. Я цель. А если цель — значит, у меня есть цена. И, может быть, сила.
Я смотрела вниз, на мокрый двор, на пустые качели. И вдруг заметила: качели качались. Сами. Нет ветра, нет детей. Но они двигались, скрипя. Внизу, у темнеющих кустов, мелькнул силуэт. Чужая фигура. Стояла, смотрела.
Я резко захлопнула окно.
Комната стала клеткой. Стол, бумаги, лампа — всё казалось декорацией, за которой дышит и ждёт кто-то другой. Я вернулась к столу, подняла фото, выпавшее из конверта. Мужчина с портфелем, смазанный кадр. И снова дрожь в груди: я видела его. На Фонтанке. Он смотрел.
Но теперь, глядя на фото, я вдруг поняла — взгляд его был направлен не на ту жертву, не на стаю. На меня. Фото дрогнуло в руке.
И тут телефон, лежащий рядом на столе, ожил. Экран вспыхнул, высветив неизвестный номер. Звонок резал тишину, как нож.
Я отшатнулась, сердце ударило в горло. Рука сама потянулась — ответить или сбросить?
Я смотрела на цифры, на этот безликий номер, и вдруг поняла: всё решается сейчас. Конверт, отец, Громов, фотографии — всё сошлось в одну точку. Кто-то уже знал, что я прочитала. Кто-то сейчас был на другой стороне линии.
Я медленно протянула руку. Большой палец завис над зелёной кнопкой. И в этот миг звонок оборвался. На экране мигнуло новое сообщение:
«
Алиса. Время вышло. Вечером — встреча. Ты знаешь где.»
Я вышла из квартиры, будто ступила на другой берег реки. Дверь захлопнулась за спиной, и щёлчок замка отозвался внутри так, словно это я сама себя заперла. Оставила всё позади: чай, котлеты, запах отцовских сигарет, тёплое эхо его голоса. Теперь — другое измерение. Липкое, вязкое, пропитанное страхом.
Лифт ехал бесконечно. Стрелка прыгала с цифры на цифру, а у меня в висках снова стучала кровь. Когда двери наконец раскрылись, я вздрогнула — ожидала увидеть кого-то в тёмной куртке, с лицом без черт. Но там никого не было. Только запах сырого бетона и чьих-то дешёвых духов, застрявший в воздухе.
Я шла к метро медленно, чувствуя, как каждый шаг отдаётся в коленях дрожью. Сообщение было предельно простое: «
20:00. Скамейка напротив старого кинотеатра
». Ни подписи, ни номера — только холодная инструкция. Как будто кто-то подставил нож к шее: не обсуждается, не уточняется, просто выполняй.
И я шла.
Старый кинотеатр торчал среди домов, как выбитый зуб. Когда-то на афишах горели яркие названия, теперь облупившаяся штукатурка и сломанные буквы. Скамейки вокруг заросли ржавчиной и мхом. В этом месте всё кричало о заброшенности, и именно поэтому оно казалось правильным для тайной встречи. Здесь давно никто не ждал праздника.
Я подошла к скамье, указанной в сообщении, и села. В руках у меня был конверт, но сердце подсказывало: сегодня он не нужен. Сегодня меня ждёт что-то другое.
Минуты тянулись, как сырая резина. Я смотрела на часы каждые тридцать секунд. 20:00. 20:05. 20:10. Люди проходили мимо, редкие, занятые своим. Никто не обращал на меня внимания. Никто не сел рядом. Никто не спросил, кого я жду.
В груди начало нарастать странное ощущение — не облегчение, а наоборот. Как будто сама пустота вокруг меня давила сильнее, чем если бы подошёл убийца.
И только на двадцать пятой минуте я заметила. На другой половине скамейки, где краска облезла и торчал ржавый болт, лежал конверт. Обычный, белый. Я не сразу решилась дотронуться. Он был здесь всё время? Или его только что положили? Как я могла не заметить?
Рука дрожала, когда я взяла его. Бумага была влажной от вечерней сырости. Я разорвала край и заглянула внутрь.
Всего одна фотография.
На ней — мой отец. Сегодня. Прямо перед моим подъездом. Он стоит с пакетом в руках, чуть наклонившись, будто ищет ключи. Ракурс был таким, что снимавший находился всего в нескольких метрах, может быть, прямо на лестничной площадке, выше на один этаж.
В животе что-то оборвалось.
Я зажмурилась, пытаясь не закричать. В висках снова ударила кровь. Всё тело покрылось липким потом. Они рядом. Не когда-то потом, не в темноте где-то за углом. Здесь. Сегодня. В моей жизни. Они следят не только за мной — за ним тоже.
На обороте снимка было написано всего два слова: «
Будь осторожна.»
Я сидела, сжимая фото в руках, и мир вокруг словно растворился. Звуки машин стали далекими, крики подростков на углу — нереальными. Всё, что существовало — это эта фотография. Молчаливое доказательство того, что моя жизнь больше не принадлежит мне.
Я подскочила, как от удара током. Осмотрелась по сторонам. Пусто. Только тени. Может быть, кто-то прятался за деревьями? В тёмных окнах кинотеатра? Смотрел, как я реагирую?
Я почувствовала себя куклой в стеклянной витрине.
Глава 17. Мои 50 оттенков...
Я почувствовала себя куклой в стеклянной витрине. Чужие глаза будто скользили по моей коже, измеряли движения, считывали дыхание. Я знала: где-то рядом - они. Может быть, прячутся в темноте, наблюдают, как я реагирую, фиксируют каждое моё движение. Сердце рвалось наружу,и я вдруг ясно поняла: если ещё минуту буду стоять здесь, зажата этим взглядом из ниоткуда, просто сломаюсь. Я устала быть мышью. Устала угадывать каждый шорох.
Я резко выдохнула и заставила себя сделать шаг в сторону, потом ещё один. Конверт сунула в сумку, будто он был мусором, хотя пальцы всё ещё дрожали. Надо отвлечься. Надо хоть на час сделать вид, что ничего не происходит.
Старый кинотеатр,у которого назначили встречу, уже казался пустой декорацией, но в нескольких кварталах отсюда работал другой - более живой, с яркой неоновой вывеской. Я пошла туда почти машинально, как человек, который спасается от дождя, вбегая под любой козырёк.
В кассе светила уставшая девушка с яркой помадой. Я даже не посмотрела на афиши, просто сказала первое попавшееся:
—Один билет.
Она протянула тонкую картонку,и я шагнула в зал, не глядя, что именно собираюсь смотреть. Темнота встретила меня тёплым, чуть затхлым воздухом. На экране уже шло что-то странное: полуголые тела, сбивчивые диалоги, искусственные стоны.
Только тогда я заметила, что попала на какой-то эротический фильм, дешёвый и нелепый. Я села в дальний угол, обняла колени и уставилась на экран. Сначала хотела выйти - стало неловко, даже стыдно. Но потом вдруг ощутила, что именно эта нелепость и спасает.
Я не обязана понимать сюжет, не обязана угадывать, кто враг и кто друг. Всё здесь было примитивным, картонным, предсказуемым. Люди на экране трогали друг друга, говорили фразы, которые звучали глупо, но именно это было хорошо. Я сидела и чувствовала, как тяжесть внутри меня чуть отступает. Вместо страха пришла пустота.
Пустота - тоже подарок. В зале было ещё несколько зрителей - какие-то мужчины, одинокие, сутулящиеся в креслах. Никто не обращал на меня внимания. И в этой анонимности я вдруг нашла странное утешение. На час я перестала быть мишенью, перестала быть дочерью, перестала быть «
той самой
» с фотографией в руках. Я стала просто девушкой, случайно зашедшей в тёмный зал, где чужие тела двигаются по чужим правилам.
Я позволила себе расслабиться. В какой-то момент даже поймала себя на том, что улыбаюсь - не фильму, а самой нелепости ситуации. Мне угрожают неизвестные люди, в моей жизни висит чёрная тень, а я сижу в кино и смотрю на чужие стоны, как будто это лекарство. Может быть,именно так и нужно. Просто смеяться над собственной тревогой.
В тускло освещённом углу кинотеатра для взрослых я сидела, заворожённая откровенными сценами, разыгрывающимися на экране. Стоны и тяжёлое дыхание других посетителей наполняли воздух, усиливая возбуждение, и мне казалось, что сама атмосфера там пропитана чувственностью. Именно здесь я впервые заметила его — незнакомца с хищной улыбкой и телом, от одного вида которого внутри меня дрогнуло что-то запретное. Его звали
Даниил
.
Наши взгляды встретились и зацепились, словно мы оба знали, к чему всё идёт. Когда его рука случайно коснулась моей в темноте, я не отдёрнула пальцы - наоборот, вплела свои в его. В тот миг по коже побежал ток, и я позволила себе раствориться в его поцелуе - жадном, страстном, полном обещаний.
Когда фильм закончился, Даниил предложил пройтись. Я согласилась без колебаний, и мы оказались в магазине игрушек для взрослых. Там, среди бесконечных рядов вибраторов и фаллоимитаторов, он взял пару сексуальных нарядов и игрушек и протянул их мне с дерзкой ухмылкой.
—Я хочу, чтобы ты надела это позже, — его горячий шёпот обжёг моё ухо.
Мы вышли с покупкой и почти сразу оказались в ближайшей студии йоги - мой новый таинственный незнакомец оказался инструктором. Я наблюдала, как его тело изгибается и тянется в позах, чувствуя, как сердце начинает колотиться сильнее. Я ловила каждое движение его мускулов и понимала: моё желание растёт, и я больше не могу это скрывать.
После«урока» мы направились в баню. Горячая вода расслабляла, и между нами оставалось всё меньше барьеров. Вскоре Даниил предложил попробовать позу 69. Я лишь кивнула, не в силах спорить с собственным телом. Когда я опустила голову к его члену,он сразу оказался во рту - горячий, твёрдый.
Я ласкала его языком, чувствовала, как он тяжелеет, а сама уже стонала от того, что он лизал меня между ног, не оставляя ни одного нервного окончания без внимания. Волны удовольствия проходили через меня, заставляя дышать чаще и глубже. Мы поменялись местами.
Теперь он оседлал моё лицо, и я увидела его возбуждённый член так близко, что не могла сопротивляться - взяла его снова в рот, одновременно наслаждаясь, как его язык скользит по моему клитору. Он двигался в такт моим стонам, а я задыхалась от переполняющего наслаждения.
Моё тело дрогнуло первым:я не выдержала и кончила прямо ему на лицо, громко и беззастенчиво, чувствуя, как в каждом движении меня переполняет блаженство. Когда оргазм отпустил, Даниил перевернул меня и жёстко вошёл в меня. Я застонала так, будто впервые чувствовала мужчину в себе. Его член заполнил меня до конца, а движения становились всё быстрее и глубже.
Я обвивала его ногами, не желая, чтобы он останавливался. И всё же,когда я почувствовала, что он близок, он выскользнул, встал на колени и взял мой взгляд в плен. Его ладонь обхватила член, несколько уверенных движений и он снова оказался у меня во рту.
Я жадно принимала его глубже, ощущая, как он напрягается и тяжелеет ещё сильнее. И вот - он кончал, горячей волной заполняя мой рот, а я глотала, не оставив ни капли. Когда мы рухнули рядом, измученные, но пьяные от удовольствия, Даниил улыбнулся и сказал:
—Это только начало. Мне не терпится узнать, что ещё мы сможем попробовать вместе.
Я только улыбнулась в ответ. В тот момент я знала: мы ещё не закончили. Мы шли по ночным улицам,и я ощущала приятную слабость во всём теле. Мои ноги подкашивались, но внутри горел огонь - неугасимый, дерзкий, требующий продолжения. Он держал меня за талию, и каждое его прикосновение лишь подбрасывало искры в этот огонь.
У его квартиры было тихо,и мы вошли так, словно это был наш тайный заговор. Даниил закрыл дверь, прижал меня к стене и поцеловал - резко, властно, с жадностью, от которой я снова потекла. Его руки скользнули под мою одежду, и я почувствовала, как пальцы уверенно находят мою влажность. Я застонала прямо ему в губы.
Мы почти не дошли до спальни - одежда падала на пол по пути, а его дыхание становилось всё тяжелее. Но как только я оказалась на его кровати, он медленно накрыл меня своим телом. Я ощущала его вес, его силу, его запах — и в этот момент мне хотелось раствориться в нём без остатка.
Он снова вошёл в меня,но теперь медленно, почти мучительно, растягивая каждое движение. Я выгибалась навстречу, царапала его плечи, хватала за волосы. Он дразнил меня, входя и выходя, пока я не умоляла его ускориться. И когда он поддался - всё превратилось в безумный ритм.
Я теряла дыхание, кричала от удовольствия, чувствуя, как волны оргазма одна за другой накрывают меня. Он держал меня крепко, будто боялся отпустить, и сам стонал всё громче, пока не разорвался внутри меня, наполняя жаром. Я лежала, раскинувшись, с мокрыми волосами, прилипшими к лицу, а Даниил опустился рядом и прижал меня к себе. Его сердце билось так же быстро, как моё, и я слышала его дыхание у себя в шее.
—Ты сводишь меня с ума, — прошептала я, едва приходя в себя.
Он только усмехнулся, провёл пальцами по моему телу и сказал:
—Мы с тобой даже не начали по-настоящему. И я знала: эта ночь ещё далека от завершения.
Я успела только перевести дыхание, когда Даниил снова поднялся с кровати. Его взгляд изменился - стал жёстким, тёмным, властным. Он посмотрел на меня так, будто я уже принадлежала ему без остатка.
—Встань, — приказал он низким голосом, и во мне что-то дрогнуло.
Я подчинилась.Сердце бешено билось, пока я поднималась с простыней, обвивающей моё тело. Но он рывком стянул ткань и швырнул её в сторону. Теперь я стояла перед ним обнажённая, уязвимая. Он достал из пакета то,что мы купили в магазине - длинный реалистичный фаллос. Подошёл ко мне вплотную, провёл им по моим губам, по шее, по груди. Я зажмурилась от нахлынувшего желания и страха одновременно.
—Ты моя, — прошептал Даниил, и голос его звучал так, будто возражений быть не могло. — Делай то, что я скажу.
Он толкнул меня обратно на кровать и связал мои запястья своим ремнём.Я чувствовала холод кожи на руках и осознавала, что теперь полностью в его власти. Он сел рядом, держа мой подбородок крепко, заставляя смотреть ему в глаза.
—Открой рот.
Я подчинилась и он вложил мне в рот свой член. Его движения были уверенными, властными, без намёка на нежности. Я задыхалась, но внутри меня росло сладкое ощущение полной покорности. Потом он освободил меня, перевернул на живот и прижал к матрасу. Его ладонь с силой шлёпнула по моей попе, и я вскрикнула, чувствуя, как боль переплетается с удовольствием. Он сделал это снова и снова, пока я не начала стонать от каждого удара.
—Хорошая девочка, — сказал Даниил, входя в меня резко и глубоко.
Я кричала и выгибалась, но он держал меня за волосы, заставляя принять его ритм. Он был безжалостен, но именно в этой грубости было то, чего мне всегда тайно хотелось. Моё тело сотрясалось от оргазма,но он не останавливался. Я ощущала, как он полностью контролирует и меня, и моё удовольствие, и даже дыхание. И только когда он сам сорвался в мощном оргазме,заполняя меня до конца, он позволил себе отпустить. Он рухнул рядом, тяжело дыша, а я лежала разбитая и счастливая, с красными следами его ладоней на коже.
—Теперь ты понимаешь, что значит быть моей? — спросил Даниил, не отводя взгляда. Я не могла ответить словами - только кивнула. Потому что знала: принадлежу ему теперь целиком.
Глава 18. Послевкусие
Питер жил своей жизнью. Сводил и разводил мосты, будто проверял — кто достоин пройти, а кто пусть тонет в своей спешке. Ночью он выглядел как старый хищник: подсвеченный прожекторами, с тёмной водой под брюхом, он ждал, когда очередной наивный романтик решит, что город принадлежит ему. Но город не принадлежал никому — он держал всех на коротком поводке.
Здесь всё было временно: и любовь, и дружба, и даже те, кто клялся "
навсегда
". Только гранит набережных оставался честным. Он не обещал, он просто лежал и ждал, когда к нему приложат спину пьяные тела, или когда очередной утопленник пойдёт в объятия Невы. Питер никого не жалел, он просто продолжал жить — так, как умел.
Следующий день прозрачной плёнкой растянулся в моей квартире. Солнечный свет, падающий на паркет, был неярким, пыльным, будто и он устал за ночь. Но внутри меня бушевало что-то совершенно иное - тихий, непрекращающийся шторм.
Я проснулась поздно. Тело ныло приятной, глубокой болью и каждый мускул, каждый участок кожи напоминал о себе лёгким жжением, отголоском страсти. Я потянулась на кровати, и по спине побежали мурашки - воспоминания накатили сразу, волной, смывая всё на своём пути.
Даниил. Его имя стало ритмом, под который билось моё сердце. Его руки, его запах, его властный шёпот - всё это застряло во мне, как заноза, но заноза сладкая, от которой не хотелось избавляться.
Я варила кофе, и взгляд мой упёрся в сумку, брошенную у входной двери. Там, внутри, лежал тот самый конверт. Вчера он казался мне центром вселенной, смыслом всего страха. Сегодня он был просто предметом. Скомканным клочком бумаги в глубине сумки. Угрозы, паранойя, чужие глаза - всё это отступило, придавленное тяжестью нового, куда более реального переживания.
Я не писала ему. Не проверяла телефон. Боялась, что одно сообщение разобьёт этот хрупкий, идеальный мыльный пузырь, в котором я сейчас жила. Что он окажется мимолётным приключением, а его властность - всего лишь игрой на одну ночь.
Вместо этого я ходила по квартире и вспоминала. Пальцы сами тянулись к коже,чтобы провести по тем местам, где остались следы его прикосновений - синяк на бедре, царапина на запястье. Я ловила себя на том, что улыбаюсь пустому пространству.
Стыда не было. Была только навязчивая, всепоглощающая картина - его тело над моим, его дыхание на моей шее, его слова: «
Ты моя
».
Обыденность пыталась прорваться сквозь этот барьер: немытая чашка, пыль на полках, мигающая лампочка на роутере. Но всё это казалось декорациями из другой, скучной жизни. Мои мысли были там, в его квартире, в том тёмном зале кинотеатра, в бане, где пар смешивался с нашим потом.
Я включила музыку - что-то громкое, с ритмичным басом, но даже в нём мне слышался стон и шёпот. Я приняла душ, и горячая вода, стекающая по телу, вызвала столь яркие воспоминания, что мне пришлось прислониться к стене, чтобы не поскользнуться. Я представляла его здесь, со мной. Его руки, скользящие по мокрой коже. И я села за ноут.
Этот день был одним из тех редких и драгоценных подарков судьбы, когда между мозгом и кончиками пальцев нет никакого барьера. Я не писала - я позволяла словам течь сквозь меня, будто открыла шлюз. В мир моей жизни. Предложения складывались сами, диалоги звучали в ушах живыми голосами, а сцены разворачивались перед глазами, как яркие кинокадры. Я лишь успевала набирать текст, едва успевая за стремительным потоком, который лился рекой из самой глубины сознания. Не было ни мук творчества, ни сомнений - только чистый, стремительный восторг созидания.
Когда я наконец оторвалась от клавиатуры, затекшие плечи и пальцы напомнили о марафоне, который я только что пробежала. Но это была приятная усталость, сродни мышечной радости после хорошей тренировки. Я смотрела на экран, на эти шесть - семь новых глав, рождённых почти в едином дыхании, и чувствовала глубочайшее удовлетворение.
Громов будет доволен
. А это чувство — знать, что ты не подвела и превзошла ожидания, — бесценно.
Голод я ощутила только к вечеру. В холодильнике почти ничего не было, но даже процесс готовки показался невыносимо скучным. Я съела йогурт, стоя у окна, глядя на зажигающиеся фонари. Город жил своей жизнью, а я - своей, полностью отделённой от него, сконцентрированной на одном человеке.
Паранойя не вернулась. Мысли о том, что за мной следят, что где-то рядом «они», казались надуманными, почти детскими. Как можно бояться каких-то призраков, когда тобой владеет такая настоящая, грубая, осязаемая сила? Страх был вытеснен желанием. Одиночество — чувством принадлежности кому-то, даже если это всего лишь иллюзия.
Перед сном я всё же взяла телефон. Подержала его в руках, пролистала переписки, полные нерешённых вопросов и тревог. В голове мелькали мысли о том, что осталось невысказанным, о том, что могло бы быть иначе. Но я закрыла экран. Не сейчас. Сегодня ничего из этого не существовало. Сегодня я могла позволить себе быть только здесь, в этом моменте, в этом дыхании.
Я легла в постель и накрылась с головой одеялом, которое пахло моим шампунем. Но если прижать его к лицу и закрыть глаза, можно было представить, что это запах его кожи, его постели. Я вдохнула глубоко, будто вбирая в себя его присутствие, и на мгновение мир сжался до размера одной комнаты, до одного сердца, до одного человека, которого я так отчаянно хотела почувствовать рядом.
Этот день я прожила в одном непрерывном воспоминании. Он стал своеобразной щитом, коконом, в котором было так сладко и безопасно прятаться. Мир сузился до размера его ладоней, до тембра его голоса, до лёгкой дрожи в его улыбке. И где-то между снами и реальностью я позволила себе вновь пережить каждую секунду, каждый взгляд, каждый шёпот, будто возвращаясь к месту, где никто и ничто не могло причинить боль.
И я заснула с одной-единственной мыслью, пульсирующей в висках, как мантра: «Даниил. Даниил. Даниил». Всё остальное растворялось в темноте - тревоги, усталость, маленькие неудачи дня. На губах оставалось только это имя, как тихий маяк в ночи, ведущий к теплу, к безопасности, к тому, что казалось невозможным, но от чего невозможно было отказаться. Но если прижать его к лицу и закрыть глаза, можно было представить, что это запах его кожи, его постели.
Утро пришло с серым питерским светом, который безнадёжно пытался пробиться сквозь тяжёлые облака. Я проснулась не от солнца, а от назойливого гула мусоровоза под окном. Реальность, грубая и бесцеремонная, вползала в мой кокон.
Первая мысль — снова о нём. Я потянулась за телефоном на тумбочке. Экран был чистым, ни одного уведомления. Ничего. Тихо. Пусто. Лёгкое беспокойство, холодной змейкой, скользнуло под кожу. А что, если это действительно было только на одну ночь? Одна ночь побега от всего, что давило, чтобы утром вернуться с удвоенной силой.
Я заставила себя встать, заварить кофе покрепче. Руки сами тянулись к месту на шее, где вчера гудели его губы. Кожа под пальцами была гладкой, следов не осталось. Было странно и даже обидно. Как будто не было ничего. Как будто я всё придумала.
Но нет. Тело лгало куда красноречивее любого свидетельства - приятная ломота в бёдрах, лёгкая сбитость дыхания, когда я слишком резко поворачивалась. Это было. Всё было.
Я подошла к окну. Питер был всё тем же - мокрый, надменный, равнодушный. Он не изменился за одну ночь моих личных потрясений. Мосты уже были сведены, и по ним, спеша по своим неважным делам, бежали люди. Никто из них не знал, что где-то здесь, в этой серой многоэтажке, девушка пытается собрать в кулак свою вселенную, которая разлетелась на осколки вчерашней ночи.
Внезапно зазвонил телефон. Резкий, пронзительный звук заставил меня вздрогнуть и обжечься кофе. Сердце ёкнуло и провалилось куда-то в пятки. Это он. Это должен быть он.
Я бросилась к сумке, с трудом отыскала мобильник среди старой помады, ключей и того самого, проклятого конверта.
Незнакомый номер. Не он. Сердце ёкнуло: а вдруг это он с нового номера?
Глоток разочарования оказался горьким и точным. Я никогда не сохраняла номер этого салона. Голос в трубке был вежливым, женственным - напоминание о записанной неделю назад встрече с косметологом. Мир обыденности, который я пыталась игнорировать, настойчиво стучался в дверь.
Женский голос напомнил о другом запланированном мероприятии. Косметолог. Мир предсказуемых, контролируемых процедур. Мир, где можно подкорректировать оболочку.
— Перенести?
Я смотрела на своё отражение в экране. Женщина с оттеками на глазах. Что-то дикое, неотлаженное.
—Нет. Я приду.
Мне захотелось этой предсказуемости. Корректировки плоти по известному алгоритму. Я лежала с закрытыми глазами, а руки специалистки совершали точные движения. Но основной процессор был занят. Он обращался к одной записи: низкий голос, утверждение: «Ты моя». Эти слова имели больший эффект, чем любая сыворотка.
Выйдя на улицу, я совершила действие, выходящее за рамки протокола. Не текст. Не асинхронное сообщение. Прямой вызов. Прямое подключение. Пальцы сами набрали номер. Сердцебиение — сбой в работе системы.
Трубку взяли сразу.
—Алло.
Его голос. Низкий, без помех. Без удивления. Как если бы он ожидал соединения.
— Это я, — выдохнула я, осознав пустоту оперативной памяти. Не было подготовленных фраз.
—Я в курсе. Второй день пошел. Быстро же ты однако пришла в себя. Очнулась, соня?
Диалог был краток. Минимум данных. Он сообщил о текущем процессе — утренние занятия. Спросил о моём местоположении в его пространстве днём.
— Просто так, — добавил он. И это «просто так» было самым сложным и многозначным алгоритмом.
Я согласилась. Повесила трубку и поняла, что стою посреди тротуара с самой глупой улыбкой на лице. Прохожие обходили меня стороной. Питер не любит, когда кто-то выпадает из его общего ритма. Но мне было плевать.
Я была уже не той испуганной мышью, не декорацией в чужом спектакле. Я была женщиной, у которой было тайное свидание. И этот город, со всей его гранитной холодностью, был теперь всего лишь декорацией.
Глава 19. Полуночные связи
Утренний Питер встречал меня влажным воздухом и тягучим светом, отражающимся в асфальте. Мостовая блестела после ночного дождя, редкие машины оставляли за собой длинные следы. Я шагала быстро, почти бегом, спешила на встречу к Даниилу.
Мы договорились увидеться в баре напротив его работы. Странное место для утра, но именно это в нём и было притягательно: как будто мы играли против правил, открывая себе маленькую лазейку из обыденности. Я ловила себя на том,что сердце бьётся чаще, чем надо. Питер ещё дремал, а я - наоборот, вся была в ожидании.
Я толкнула тяжёлую дверь бара и сразу почувствовала, как сердце предательски ухнуло вниз. Сегодня я не охотилась - сегодня сама шла на встречу. Даниил ждал меня. После кинотеатра и той ночи я не могла думать ни о чём другом.Его запах, его руки, его голос, уверенный и резкий, когда он прижимал меня к стене и шептал: «
Ты моя. Поняла?
» Я смеялась, но смирилась, и это было блаженство. Никто и никогда не обращался со мной так. Не спрашивал, а брал.
Бармен кивнул мне, я ответила рассеянно - мысли уже были не здесь. Я заметила его сразу: сидит, расслабленно откинувшись на высокий стул, в серой футболке, по-прежнему небритый, уверенный в себе до наглости. Это не юнец, не мальчик. Это мужчина, который знает, чего хочет.
—Опоздала, — произнёс он, даже не поворачиваясь.
—Всего на пять минут, — попыталась улыбнуться я.
—На семь. Садись.
Я подчинилась.В нём было что-то, что заставляло слушаться без возражений. Он легко коснулся моей руки, будто проверяя - дрожу ли. Конечно, дрожала.
Мы заказали коктейли. Я пыталась вести лёгкий разговор, но он смотрел так, что слова путались. В его взгляде было обещание - жёсткое, безжалостное.
—Ты понимаешь, зачем мы здесь? — спросил он, склонившись ближе.
Я сглотнула.
—Чтобы продолжить... то, что было в ту ночь.
—Не продолжить. — Он усмехнулся. — Чтобы идти дальше. Слушаться. Учиться.
Мне стало жарко. Я, вновь ощущала себя девчонкой перед строгим учителем.Он расплатился сам, даже не спросив. Взял меня за локоть, поднял со стула и вывел на улицу. Всё просто, решительно. Я даже не пыталась спорить. Наоборот - хотелось подчиниться.
Такси. Его рука на моём бедре всю дорогу. Я чувствовала, как по коже бегут искры. Он не целовал, не гладил - просто держал. Но это было сильнее любого ласкового прикосновения.
У него дома. Тёмный коридор, запах кофе и табака. Я даже не стала разуваться, как он резко прижал меня к стене.
—Помнишь, что я говорил? — его губы у самого уха. — Ты моя.
—Да, — выдохнула я.
—Громче.
—Я твоя!
Он усмехнулся. Его сила захлестнула меня, и я потеряла остатки контроля. И всё же внутри я улыбалась.Потому что впервые за многие годы я не играла. Не притворялась. Не вела охоту. Я любила. Да, уже любила его, этого жёсткого, властного мужчину, который не спрашивал, а брал.
Он резко развернул меня и толкнул на диван. Запястья тут же оказались зажаты в его ладонях; пальцы сжимали так, что кожа слегка побелела, ощущение боли смешивалось с возбуждением. Блузка слетела мгновенно, пуговицы рассыпались по полу, и его ладони обожгли кожу на плечах и груди. Осталась лишь в босоножках.
Его грудь вдавилась в мою спину, колени прижались к бёдрам, удерживая меня на месте. Толчок, и я прогнулась, ощущая давление его корпуса по всей длине спины. Его руки скользили по талии, сжимали бедра, дергали, направляли, оставляя лёгкое покалывание от силы. Каждый рывок заставлял меня выгибаться, пальцы царапали подушки, ногти впивались в ткань.
Он толкнул снова, сильнее, и я услышала хруст ткани под его руками. Колени сжимали мои бёдра, туловище давило так, что дыхание стало прерывистым, грудь поднималась и опускалась в ритме его движения. Его руки перемещались: одна держала за талию, другая скользила по бедру, сжимала, направляла, иногда резко дергая.
Каждый толчок сопровождался хриплым выдохом, рычанием, шёпотом. Я слышала удары тела о диван, скрежет ногтей по коже и подушке, резкие вдохи и выдохи, которые срывались у обоих одновременно. Его тело контролировало каждый мой изгиб: грудь прижималась, спина прогибалась, колени вдавливали бёдра, руки держали запястья, не давая вырваться.
Он толкал, сжимал, резко менял ритм — один удар, пауза, второй, третий — и я дрожала, тело подчинялось только физике силы. Его пальцы впивались в плечи, скользили по коже, оставляя следы давления. Колени давили на бёдра, грудь прижимала к спине, дыхание сбивалось, мышцы напрягались, кожа пылала от контакта.
С каждым толчком, с каждым рывком, с каждой хваткой я ощущала его силу во всём теле. Он не отпускал, не смягчал ритм, тело моё дрожало, руки царапали, ногти впивались, зубы сжимались, дыхание рвалось прерывисто. Каждый контакт кожи, каждый удар, каждый рывок был осязаемым, конкретным, диктовал мои движения, мои реакции, моё тело.
Когда он наконец остановился, я лежала, обессиленная, грудь дрожала, мышцы были напряжены, кожа горела от всех его прикосновений и давления. В воздухе стоял запах пота, тела, напряжения, и дрожь ещё сотрясала каждую клетку. Я ощущала каждую его хватку, каждый толчок, каждое давление, и тело моё ещё долго не отпускало напряжение, оставшееся после этого безжалостного столкновения.
Когда всё закончилось, я лежала рядом, едва дыша. Он спокойно встал, пошёл на кухню, налил себе воды. Я смотрела на его силуэт и думала: Господи, что же ты со мной делаешь?
Квартира встретила меня полумраком и запахом свежесваренного кофе. На столике в гостиной горела свеча, рядом лежали раскрытые книги по анатомии и йоге. Дом Даниила всегда был упорядоченным, почти аскетичным. Но в этот вечер чувствовалось чужое присутствие - лёгкий беспорядок, тёплый смех.
Я едва успела стянуть босоножки, как в проёме кухни появилась женщина. Высокая, уверенная, с бокалом вина в руке и с таким взглядом, будто она хозяйка этого пространства.
—Так вот она какая, — сказала незнакомка, и в голосе прозвучала ироничная нежность.
—Алиса, знакомься. Это Яся, моя сестра, — Даниил произнёс сухо, как будто не ждал такой сцены.
—Ярослава, — поправила она, подходя ближе. — Но для своих - Яся. Можно и тебе.
Она обняла меня слишком свободно, слишком легко, как будто встречала давнюю подругу. От её прикосновения мне стало неуютно, хотя формально всё выглядело дружелюбно.
— Ты мне её совсем не так описывал, Даня, — заметила Яся, задержав взгляд на моём лице.
— Я вообще ничего не описывал, — коротко отрезал он.
— Вот именно, братец. Значит, оставил простор для моей фантазии, — усмехнулась она.
Воздух в его квартире, всегда пахнувший кожей, пылью и мужской свободой, теперь был напоён ещё и её духами - густыми, пряными, с лёгкой горчинкой пачули. Яся не просто вошла в пространство - она его перекроила под себя. Я сидела на диване, сжав в коленях пальцы, чувствуя себя не в гостях у любовника, а на ринге, где против меня вышли сразу двое.
— Так что же ты нашёл в этой девочке, Даня? — Яся повернулась к брату, сделав глоток вина, но её взгляд скользнул по мне, быстрый, как укол булавкой.
— Ммм.. - невнятно промычал он.
— В ней есть что-то... хрупкое. На грани сломленности. Это то, что тебе сейчас надо?
Я почувствовала,как по спине пробежал холодок. «
Девочка
». «
Сломленность
». Я ненавидела эти слова, но именно они попали в цель с пугающей точностью.
— Яся, — предупредительно произнёс Даниил, но в его голосе не было настоящего раздражения.
—Что? Я просто интересуюсь. Хочу понять вкус своего брата.
Она улыбнулась ослепительной и абсолютно непроницаемой улыбкой, села рядом слишком близко.
— Ты не обижайся, милая. Он у меня такой — коллекционер. Собирает необычные состояния. Разбитые сердца, надломленные судьбы... Потом лепит из них что-то новое. Или ломает окончательно.
Она положила руку мне на колено. Её прикосновение было тёплым и тяжёлым, будто она заявляла права.
— Ты ведь уже немного надломлена, да? Чувствуется.
Я отстранилась, встала с дивана, стараясь скрыть дрожь в ногах. Я посмотрела на Даниила, ища поддержки. Но он смотрел на нас с научным, слегка отстранённым интересом.
—Мне пора, — выдохнула я, чувствуя, как комок обиды и гнева подкатывает к горлу.
—Уже? — Яся сделала удивлённое лицо. — А я хотела ещё поболтать. Даня так мало рассказывает. Обычно он... более словоохотлив о своих...
проектах
.
Это слово — «проекты» — повисло в воздухе, отравляя всё вокруг.
—Оставь её, Яся, — наконец сказал Даниил, и его голос прозвучал твёрже.
Она ушла, бросив на прощание многозначительный взгляд. А я стояла, не зная, что делать. Унижение и злость пылали на щеках.
—Не обращай на неё внимания.У неё своеобразное чувство юмора, — нарушил молчание Даниил.
—Чувство юмора?— Я фыркнула. — Она назвала меня твоим «проектом». Я что, правда просто очередной проект?
Он подошёл ко мне близко, заставляя запрокинуть голову.
—Ты сама знаешь ответ.Ты пришла ко мне не за нежностями. Ты пришла за правдой. Пусть даже горькой. Яся... она часть этой правды.
Моего мира
. Если хочешь быть со мной — тебе придётся принять и это.
— Она твоя любовница? — выпалила я.
—Нет, глупая. Яся - моя сестра. Моя кровь. И моя проблема. Мы слишком похожи, чтобы быть вместе, и слишком связаны, чтобы быть врозь. Она всегда была
одержима мной.
Ревновала ко всем. Считает, что имеет право проверять и одобрять мой выбор.
— И она меня... не одобрила?
—Наоборот.Она редко кого-то выделяет. Её интерес — это знак того, что ты необычна. Но её интерес — это тоже испытание. Она будет давить, проверять на прочность, пытаться сломать. Потому что боится, что ты отнимешь у неё брата. Готова ли ты к этому?
Он смотрел на меня прямо, требуя честного ответа. Не игры, не флирта, а суровой, неприкрытой правды. Я замерла. Страх шептал: «
Беги
!». Но что-то другое, новое, рождённое в за эти недели, заставило меня выпрямиться и встретить его взгляд.
—А ты?— спросила я, и мой голос окреп. — Ты готов к тому, что я не сломаюсь? Что я могу дать сдачу? И ей, и тебе, если понадобится?
Его губы тронула улыбка — не снисходительная, а уважительная.
—Я на это и рассчитывал.
Он потянул меня к себе, и этот поцелуй был не похож на предыдущие. В нём не было животной страсти и желания подчинить. В нём было признание. Признание моей силы. Наша битва только начиналась, но теперь мы стояли на одном поле. И я впервые почувствовала не страх, а азарт. Мне было тесно, да. Но в этой тесноте было не удушье, а напряжение перед прыжком.
Глава 20. Прошлое, которое настигает
Утро началось с сюрприза. В ванной зашумело, забулькало и труба решила напомнить, что живёт собственной жизнью. Струя воды била с такой радостью, будто я случайно установила у себя фонтан в античном стиле.
Все утро я ждала сантехника, как ждут курьера с подарком судьбы. Дверь открылась в обед, и на пороге возник он - мастер с красным носом и запахом «ремонта изнутри». Шатающийся, но уверенный в себе, он объявил:
— Всё будет работать!
И, что удивительно, действительно всё заработало. Пусть криво, пусть с характером, но кран перестал плеваться, а труба - плакать. Закрыв за ним дверь, в голове родилась мысль: «
Иногда чудеса приходят в спецовке и с лёгким перегаром».
Остаток дня я провела неожиданно продуктивно. Видимо, пробитая труба и пьяный сантехник стали вдохновением, потому что мой дневник пополнился ещё парой глав. К вечеру я сидела довольная, как будто сама починила весь этот мир гаечным ключом.
Половина работы уже катилась к финишу, и я почти видела, как Громов от удивления сдержанно кивает головой. Моя героиня ожила настолько, что мне пришлось усмехнуться в ответ её выдуманной живости. Теперь главное, чтобы завтра не оказалось: «работа не принята». А то получится, что единственный надёжный результат дня - это сантехник с похмелья.
Я вышла вечером из дома почти без цели, ноги сами понесли к реке. Петербург будто всегда знал, где больнее всего задеть: фонари отражались в воде дрожащим золотом, ветер гнал холодные волны к камням, и весь город казался зеркалом моих мыслей.
Даниил. Мы пара?
Этот вопрос звучал сухо, почти математически. Пара - это чёткая форма, цифра, структура. Но между нами не было формы. Мы были похожи на реку: глубина есть, но дна не видно.
Это любовь?
Слово «любовь» всегда казалось мне чем-то чистым, определённым. А я ощущала лишь зыбкость. Огонь, страсть - да. Но разве это всё?
Или всё - игра?
Если игра, то кто из нас игрок, а кто пешка? И хочу ли я узнавать это до конца?
Я остановилась у перил и посмотрела на воду. Неве всё равно, кто стоит над ней. Она уносит мысли так же легко, как листья и мусор. Её равнодушие было почти утешительным - если мир не требует ответа, то, может, и я могу позволить себе его не знать. Но тогда в памяти вспыхнул её взгляд. Сестра Даниила. Ярослава.
Она словно берег, в который я упираюсь каждый раз, когда пытаюсь приблизиться к нему. В её молчании всегда есть что-то острое, как будто я вторглась в чужую территорию. Иногда я думаю, что именно она - истинная хозяйка его мира. Что её одобрение важнее моих слов. И я ненавижу себя за эту зависимость.
Я вцепилась пальцами в камень перил. Камень был холоден, неподвижен, и мне хотелось впитать эту твёрдость, чуждую сомнениям. Но в груди копошилась ревность и злость. Я чувствовала себя пленницей: связанной его руками, его сестрой, своим собственным страхом.
Фонарь над головой дрогнул, вспыхнул и снова загорелся, будто и свет сомневался. Я тихо усмехнулась - странный город, странные мысли. Да и я была такой же, буквально пару месяцев назад. И всё же я знала: долго так продолжаться не может. Либо я найду своё место рядом с ним, либо утону в этой глубине. И тогда не будет ни любви, ни игры - только тишина воды.
Я собрала в одну папку все свои рукописи — черновики, наброски, недописанные главы/структуру/очерки. Бумаги шуршали, словно нервничали вместе со мной. Казалось, что каждая страница спрашивает:
«А вдруг он развернёт и скажет —
ерунда
?».
Но я всё равно сложила их в сумку, проверила по сто раз, застегнула молнию и выдохнула. В голове это походило на подготовку к настоящей аудиенции — как будто я иду к какому-то литературному монарху, и решится моя судьба.
На улице меня встретил мягкий питерский день — редкое благоволение города. Не было привычной колкой сырости, напротив: лёгкий ветерок шевелил волосы, а небо, вместо привычной серой плёнки, показало светлые просветы. Мокрые камни мостовой блестели, как будто их только что отполировали. Я шла, стараясь не сбиваться с ритма, и чувствовала, будто сама прогулка подталкивает меня: впереди ждёт что-то важное.
Я пришла раньше обычного. В коридорах издательского дома ещё стояла утренняя тишина: шорох бумаг, запах свежего кофе, приглушённые голоса сотрудников. Мне нравилось это время - когда школа писателей ещё не заполнилась шумом и чужими амбициями.
Я поднялась на второй этаж и свернула к буфету. Нужно было выпить кофе и перекусить. Подготовиться к встрече с Громовым. И в тот момент услышала знакомый смех. Он был ни с чем не спутаем: звонкий, лёгкий, чуть насмешливый. Я сразу узнала его. Это была Яся.
Я замерла у дверей холла. Она стояла у журнального столика, листала какой-то новый выпуск литературного журнала, и вокруг неё уже сгруппировались двое таких же начинающих авторов. Они слушали её, как будто она читала им лекцию, хотя она лишь бросала ленивые комментарии о чьих-то текстах.
Яся выглядела так же, как всегда: свободная белая рубашка, джинсы, волосы собраны в небрежный хвост. Но главное - её уверенность. Она держала себя так, будто это здание принадлежало ей. Она заметила меня первой. Улыбнулась - как хозяйка, приветствующая гостью.
— Алиса. Какая встреча.
Я натянула вежливую улыбку.
— Привет. Не ожидала увидеть тебя здесь.
— А я тебя ожидала, — сказала она. — У меня тут встреча с Аркашей. Старый приятель, помогаю ему, временами.
Мы отошли в сторону. Её собеседники тут же растворились, словно их позвали куда-то срочно, и Яся снова оказалась в центре пустого пространства и я рядом, как приглашённая зрительница.
— Ты когда-нибудь задумывалась, Алиса, — начала она, задумчиво глядя на афишу на стене, — что в таких местах люди чаще всего встречают не будущее, а прошлое?
— Прошлое? — переспросила я, стараясь не показать недоумения.
— Конечно. Здесь не создают гениев. Здесь сталкиваются чужие судьбы, и ты вдруг узнаёшь: тот, кто стоит рядом, уже давно переплетён с твоей историей. Просто ты ещё не знала.
Я не успела ответить. Она обернулась и посмотрела прямо в глаза. И сказала почти небрежно, будто между прочим:
— Я ведь когда-то была женой Громова.
Мир будто застыл. Я почувствовала, как у меня заледенели пальцы.
— Чего?.. — выдохнула я.
— Женой, — повторила она спокойно. — Давно, это уже другая жизнь. Но всё равно часть моей истории.
Я сглотнула, не находя слов. Громов - фигура, которая казалась легендой, человеком, о котором ходили слухи. И теперь - Яся, сестра Даниила, женщина, с которой я только начинала хоть как-то мириться, оказывается его прошлым.
— Зачем ты мне это сказала? — спросила я наконец, и голос мой дрогнул.
Она улыбнулась - мягко, почти ласково.
— Потому что ты должна понимать: здесь всё связано. И твои чувства к Даниилу тоже.
Она легко коснулась моего локтя, как будто между делом, и пошла к выходу, оставив меня одну в пустом коридоре.
Я осталась стоять, чувствуя, как внутри всё клокочет: зависть к её уверенности, страх от её слов, ревность к её прошлому. И ни одного ответа, что с этим делать.
Дверь за Ясей захлопнулась с таким легкомысленным щелчком, будто за ней не оставалось ничего, кроме пустоты. И тут же, будто из самой этой пустоты, материализовался он. Лев Громов. Я узнала бы его с закрытыми глазами - по звуку шагов, ровных, размеренных, вбивающих в паркет гвозди ледяного спокойствия. Его серый костюм был не одеждой, а униформой дознавателя, а взгляд скальпелем, привыкшим вскрывать чужие слабости.
Он заметил меня и замер. Не человек, а хищник, уловивший запах страха. В его глазах, холодных и оценивающих, мелькнуло не раздражение - брезгливость. Как будто он наступил на что-то липкое и неприятное.
— Опять она тут крутится? — прошипел он себе под нос, и слова прозвучали как обвинение, обращенное ко мне.
Горло сжалось. Язык прилип к небу, предательски тяжелый и бесполезный.
Он сделал шаг, потом другой, сокращая дистанцию с безжалостной точностью. Его лицо было маской из гранита и льда, губы тонкой щелью, готовой вынести приговор. Ничего от тех наивных фантазий, что согревали меня по вечерам.
— Яська знает как выбрать правильный момент, — его голос был глух, как стук земли о крышку гроба. — Вечно появляется, чтобы гадить там, где не просят. Ее короночка.
— Она… она сказала… — я попыталась выжать из себя хоть что-то, звук, похожий на скрип ржавой двери.
Громов резко взметнул руку, отсекая мою попытку что-либо объяснить. Жест был отточенным и унизительным.
— Помолчи, пожалуйста. Мне не интересно, что она нашептала. И не цепляйся за её бред, как утопающая за соломинку.
Я попыталась вскинуть брови с видом оскорбленной невинности, но получилось лишь жалкое подрагивание мышц.
— Но разве это неправда? — выдохнула я, сама не веря в свою наглость.
Он медленно, с наслаждением провел по мне взглядом, в котором читалась вся гамма его презрения: усталость от необходимости разгребать чужой идиотизм, злость и что-то похожее на циничное сожаление.
— Правда, Алиса, — произнес он с ледяной мягкостью, — это самая дешевая приманка для дураков. И Яся знает, где её разбросать. Ты клюнула. Поздравляю.
Он прошел мимо, и волна дорогого табака и хлорки отчаяния ударила мне в лицо. Но, сделав пару шагов, он остановился, не оборачиваясь.
— Если хочешь играть в писательницу — беги отсюда. Пока не поздно. Её игры кончаются чужими сломанными судьбами. Твоя даже не начнется. Просто рассыплется в прах.
Он ушел, оставив меня в коридоре, раздавленную между двумя безднами: легкомысленной ядовитой пропастью Яси и давящей, ледяной пустотой Громова. Я уже была в войне, которую не выбирала, и поняла: выход был через собственное уничтожение.
Он сделал еще несколько шагов, замер и обернулся. Его лицо не выражало ровным счетом ничего.
— Идем. В кабинет. — Фраза прозвучала как команда конвоиру.
Я поплелась за ним, ощущая себя приговоренной, которую ведут к месту казни. Ноги были ватными, но несли сами, предательски повинуясь. Кабинет встретил нас стерильной, вымороженной тишиной.
Громов рухнул в кресло, отгородившись от меня массивным столом, как следователь на своей территории.
— Садись.
Я опустилась на стул, движения скованные, будто на цепи. Сумка у ног показалась подозрительным предметом, уликой. Бумаги с моими главами зашуршали с предательской громкостью, выставляя мой страх напоказ.
— Ну? — его голос был ровным, как линия горизонта на мертвой планете. — Выкладывай. Покажи, чем ты там увешивала себе душу в надежде, что это кого-то тронет.
Я протянула папку. Казалось, отдаю не текст, а только что вырезанное собственное нутро.
Он взял её, не глядя, пролистал несколько страниц с таким видом, будто изучал отчет о вскрытии. Взгляд скользил быстро, выхватывая не смыслы, а уязвимости.
— Трясешься, — констатировал он без эмоций. — Интересно, от страха или от наивного восторга?
— А как иначе? Вы нарочно добиваетесь этого, — вырвалось у меня, голос срывался на фальцет.
Уголок его рта дрогнул в пародии на улыбку.
— Пиши так, — он постучал костяшками пальцев по бумаге, — будто тебе плевать, кто это прочтет. Особенно — я. Потому что мне действительно плевать.
Он вновь углубился в чтение. Воздух гудел от напряжения. Каждый переворот страницы отдавался в висках глухим ударом. Он не читал — проводил дознавание.
Внезапно он остановился.
— Здесь сносное описание. Чувствуется нерв, — ткнул он в абзац, не глядя. — Редкая для тебя удача — сказать что-то прямо.
Я едва успела сделать глоток воздуха, полный дурацкой надежды.
— Но вот дальше, — его голос стал резким, — ты снова начинаешь юлить. Приукрашивать. Прятать свою трусость за красивыми фразами. Боишься ударить — значит, боишься быть услышанной. Вот это, — палец вонзился в строку, — зачем? Слюнявая метафора. Она только сбивает напряжение, которое ты сама же и создала. Боишься собственной силы? Или ее просто нет?
Я смотрела на свои строки, и мне казалось, он видит сквозь бумагу, сквозь кожу, в самую суть моего жалкого самообмана.
— А здесь, — он откинулся в кресле, и в его голосе прозвучала не мягкость, а усталое удивление, — ты на секунду перестала врать. Вот это и есть тот клочок грязи, из которого может что-то прорасти. Единственное, что здесь имеет ценность.
Он швырнул папку на стол.
— Ты умеешь создавать декорации, Алиса. Но сама прячешься за ними, как за ширмой. Боишься выйти на сцену и показать свое настоящее, жалкое, дрожащее лицо.
Я впилась ногтями в колени, пытаясь загнать обратно дрожь.
— Я не хочу быть слабой.
Он рассмеялся коротко и сухо.
— Слабость - это единственное, что в литературе имеет ценность. Вся сила от страха. Если ты не готова раздеться догола и показать все свои шрамы, твой удел милые сказочки для одиноких старушек. Решай.
Он наклонился вперед, и его голос упал до опасного шепота.
— Ты можешь писать. Но для этого придется перестать прятаться. И от себя. И от меня. А я буду смотреть очень внимательно.
Тишина стала такой плотной, что ею можно было подавиться. Его текст был не текстом — это был инструмент пытки, способ вскрыть черепную коробку и покопаться в содержимом.
— Ну что, Алиса? — он склонил голову набок. — Готова показать, что там, под всеми этими кружевами? Или предпочитаешь и дальше притворяться?
В висках стучало: «
Сбежать
» и «
Подчиниться
» бились в истерике. Я открыла папку и дрожащими пальцами вытащила один-единственный лист - самый постыдный, самый голый.
— Можно… я сама? — голос сорвался, выдавая все мое ничтожество.
Он кивнул, сложив руки на груди, приняв позу судьи.
— Читай. Только без надрыва, это дешево.
Я сделала вдох, в котором тонул последний стыд.
—
Я
боюсь собственного отражения. Каждый раз, когда смотрю в зеркало, я понимаю - это не я. Это кукла, которую кто-то надел. Настоящая я сидит глубоко внутри, за стеклом, и бьется в истерике, но я не могу ее выпустить. Я пишу, потому что это единственный способ доказать себе, что я еще не совсем сгнила заживо. Если я остановлюсь, кукла окончательно займет мое место.
Я замолчала. Бумага ходулем ходила у меня в пальцах. Воздух в кабинете стал тяжелым, как свинец.
Громов молчал. Смотрел на меня не отрываясь, и в его взгляде было не одобрение - холодный, клинический интерес, будто он наблюдал за интересным симптомом тяжелой болезни.
Наконец он произнес, растягивая слова, вдавливая каждое в сознание:
— Ну вот. Теперь это начинает походить на нечто, имеющее право на существование.
— Это… хорошо? — прошептала я, уже ненавидя себя за эту потребность в одобрении.
Он медленно поднялся, подошел к окну, посмотрел на грязное питерское небо. Потом обернулся. В его глазах была та же самая старая, знакомая тень.
— Хорошо? Достаточно. Чтобы тебя сломать. — Он помедлил, давая словам просочиться в самую душу. — Поздравляю.
Теперь ты интересна
. А значит, в опасности.
Он больше ничего не сказал. Я сидела, сжимая в руках исповедь собственного достоинства и переваривала все произошедшее за день в своей голове.
Глава 21. Детский День "Взрослых Игр"
Резкий, настойчивый звонок ворвался в тишину квартиры, заставив меня вздрогнуть и выронить ручку. Сердце на секунду замерло, а затем забилось с такой бешеной силой, что в висках застучало. Рефлекторный, животный страх, но привычный, въевшийся в подкорку: «
Он
.
Это
снова он
». Я замерла, прислушиваясь, пытаясь сквозь дребезжащий в ушах адреналин разобрать шаги за дверью.
С трудом заставив себя подойти, я прильнула к глазку. Искривлённое рыбьим глазом изображение заставило выдохнуть с облегчением, которое тут же сменилось лёгким раздражением. Катя. И рядом её маленькая Ксюша, закутанная в розовую куртку с ушастыми зайцами, смурно смотрящая на свою обувь.
— Алиска, привет! — Катя влетела в прихожую стремительным вихрем, втягивая за собой холодный запах мокрого асфальта и осенней сырости, таща за руку сонную дочь. — Ты не против? У меня жесть на работе, внезапное совещание, а с Ксюшей вообще некому посидеть. Няня заболела, мама уехала… Подумала… ну, пускай до вечера побудет с тобой. Ты же дома.
Её слова сыпались градом, опережая мысли, не оставляя возможности для отказа. Ксюша, словно маленький робот, уже молча сбросила кроссовки и, не дожидаясь приглашения, уверенно зашагала в гостиную, оглядываясь с серьёзным видом ревизора.
— У тебя всё по-прежнему, — констатировала она, и в её голосе прозвучала не детская констатация факта, а почти взрослое, слегка разочарованное наблюдение. — Кошка есть?
Моё сердце ёкнуло. Эта простота, эта обыденность были такими хрупкими и такими далёкими.
—Есть, — я насильно растянула губы в улыбке, почувствовав, как напряжены мышцы лица. — Вон там, смотри, на подоконнике дремлет.
Киса, потревоженная вторжением, подняла голову и настороженно уставилась на ребёнка жёлтыми зрачками. Ксюша, заворожённая, забыв про всё на свете, потянулась к ней, и этот контраст - невинное детское любопытство и животная осторожность, сжал мне горло.
— Ты не против, правда? — Катя поправила уже идеальные волосы, но её взгляд, обычно скользящий по поверхности, сейчас задержался на мне, стал пристальным, сканирующим. — Ты чего такая бледная? Как привидение… Устала?
— Писала, — выдохнула я, заученно, автоматически, отводя глаза. Этот стандартный ответ был моим щитом, универсальным объяснением любой странности.
Она кивнула, но её взгляд на мгновение соскользнул на мою сумку, брошенную у двери утром, будто я только что вернулась. Внутри всё похолодело. Я сделала небрежное движение ногой, прикрыв её - там, внутри, лежал тот самый конверт, жгучий и тяжёлый, как кусок радиоактивного металла.
— Ну ладно. Я часа в восемь, думаю, вернусь, — Катя чмокнула меня в щёку, и её прикосновение было прохладным и мимолётным. — Ксюшу не балуй сладким. И мультики - только час, а то потом не уснёт, поняла? Спасибо, ты моё спасение!
— Угу, — я кивнула, не в силах вымолвить больше.
Дверь закрылась с тихим щелчком. И в квартире вдруг воцарилась оглушительная тишина, которая через секунду была взорвана детским смехом и топотом маленьких ног. Казалось, вместе с Катей ушла серая мгла этого дня, и пространство наполнилось светом и движением. Но это был обманчивый свет.
— Алиса, а можно мне книжку? — спросила Ксюша, устроившись посреди дивана, как султан на троне.
— Конечно, — я механически протянула ей старый детский сборник сказок, который когда-то покупала с тайной, глупой надеждой «на потом». Но "потом" ещё не настало.
Она увлечённо листала страницы, а я стояла и смотрела на неё, ловя странное, двойственное чувство. Вот оно — живое, настоящее, пахнущее печеньем и детским шампунем чудо. Обычная жизнь, до которой мне надо было лишь протянуть руку. А в сумке у двери, в нескольких шагах, лежала бумага с инициалами «Д.К.» — бомба замедленного действия, тикающая в моём привычном мире.
На секунду мозг услужливо нарисовал картинку: взять и выбросить этот конверт в мусоропровод. Забить на все письма, на Громова, на его «корректуры». Сесть рядом с этим малышом, читать про Курочку Рябу, пить чай с вареньем, делать бутерброды. Притвориться обычным человеком. Вытереть крошки со стола. Вытереть из памяти всё, что случилось.
Но резкое, предупреждающее шипение кошки выдернуло меня из этого сладкого, ядовитого сна, будто ошпарило ледяной водой. Я вздрогнула, сердце снова заколотилось в паническом ритме.
Ксюша, не обращая внимания на кошку, отложила книжку и с деловым видом заявила:
—Я хочу пить. Чай. И мультики! Мама разрешила.
Я невольно улыбнулась её тону - такому властному и уверенному, будто это она здесь главная и всё решает.
—Ладно, командир, идём на кухню.
Она забралась на высокий табурет, весело болтая ногами в разноцветных носочках, пока я ставила чайник. Он загудел, и этот монотонный, привычный бытовой звук на мгновение показался успокаивающим. Нормальность. Вот она.
— У тебя печенье есть? — осведомилась Ксюша, подпирая щёки кулачками.
— Есть, — я достала заветную пачку из шкафчика, поставила перед ней. — Только смотри, не всё сразу, а то аппетит испортишь.
— Хорошо, — покорно сказала она и тут же схватила три штуки, хитренько посмотрев на меня.
Я фыркнула, и смех вышел какой-то ржавый, непривычный, будто я разучилась это делать.
— А мультики? — напомнила она, с трудом выговаривая сквозь полный рот крошек.
Мы вернулись в комнату. Я включила ноутбук, нашла канал с невыносимо яркими и весёлыми мультфильмами. Ксюша устроилась в кресле, укрылась пледом с оленями, кошка, помирившись, улеглась рядом, мурлыкая. Комната наполнилась дурашливыми голосами и назойливой музыкой. Картинка счастья. Уют. Мир. Идиллия, нарисованная на тонком льду, под которым уже трещала и шевелилась тёмная вода.
Я села напротив и поймала себя на том, что просто смотрю на них, как на картину: ребёнок, кот, кружка с паром на столике. На миг это стало настоящим домом, тем, о котором иногда мечтаешь в полусне. Но краем сознания я чувствовала грубый материал сумки у двери. И знала: вечер закончится. Катя придёт, заберёт это живое, шумное счастье, и я останусь наедине. С ним. С его словами. С его приговорами. Со мной самой.
— Алиса, — позвала Ксюша, с хрустом доедая печенье. — А можно завтра тоже к тебе? Ты интересная.
Горло сжалось. Я не знала, что ответить. Завтра? Какой может быть завтра?
Тишину в комнате, нарушаемую лишь щебетанием мультяшек, внезапно разрезал визгливый звонок телефона. Я дёрнулась так резко и нелепо, что задела локтем кружку, и чай едва не хлынул на клавиатуру. Экран вспыхнул ослепительным светом. Сердце упало и замерло. Даниил.
— Возьми! — радостно подсказала Ксюша, не отрываясь от экрана. — Это, наверное, мама!
Пальцы сами собой, против моей воли, дрожа, нажали на зелёную кнопку. Я поднесла трубку к уху, и в тишине комнаты его голос прозвучал особенно чётко, низко, без единой эмоции.
— Алиса? Ты дома?
—Д-да… — я кашлянула, пытаясь загнать обратно предательскую дрожь в голосе. — А что?
—Просто хотел услышать тебя. — Он сделал крошечную, взвешивающую паузу. — Ты вчера казалась… напряжённой. Всё в порядке?
Я вцепилась пальцами в край пледа, впиваясь ногтями в шершавую ткань, будто это могло меня удержать на плаву. Рядом хрустело печенье, с экрана доносился идиотский смех, и всё это сливалось в какой-то сюрреалистичный, нелепый фон к нашему разговору.
— В порядке, — ответила я слишком быстро, слишком высоко. — Всё хорошо.
— Уверена? — он не повышал голос, но каждое слово было будто отточенным лезвием. — Ты говоришь так… как будто чего-то боишься. Или кого-то.
Я замерла. Слова - про конверт, про эти роковые инициалы, про фотографию, которая жгла карман сумки, подступили комом к горлу, требуя выхода. Но я перевела взгляд на Ксюшу - на её розовые, обсыпанные крошками щёки, на глаза, прикованные к мультику. Нет. Только не сейчас. Не при ней.
— Просто устала, — выдавила я наконец, заставляя голос звучать ровнее. — Катя привезла племянницу, мы сидим, чай пьём. Всё тихо-мирно.
— Ага, — в его голосе мелькнула тень чего-то, отдалённо напоминающего усмешку. — Рад, что у тебя компания. Дети… они умеют отвлекать.
Меня кольнуло в груди. Слово «отвлекать» прозвучало слишком уж точно, слишком осознанно. Как будто он прекрасно знал, от чего именно мне нужно отвлечься. Как будто он видел меня насквозь, прямо сквозь стены этой квартиры.
— Вечером могу заехать, — предложил он, и в его интонации не было вопроса, это было мягкое, но не терпящее возражения указание. — Привезу чего-нибудь сладенького для девочки. И… мы немного поговорим.
В горле встал ком. Поговорим. Эти слова звучали как приговор.
— Посмотрим… как получится, я напишу — прошептала я почти беззвучно и резко нажала на красную кнопку.
Экран погас. Тишина, ещё более звенящая после его голоса, снова накрыла комнату. Только экран ноутбука мерцал невыносимо весёлыми красками, и Ксюша заливисто засмеялась, хлопая в ладоши.
Я сидела с остывшим телефоном в руке и чувствовала, как мелкая, предательская дрожь бежит от кончиков пальцев по всему телу. Ледяная игла медленно прошлась по позвоночнику. Воздух в комнате стал вдруг зыбким, ненадёжным. Казалось, стены стали тонкими-тонкими, как бумага, и за ними кто-то стоит. Кто-то, кто видит меня насквозь.
Я поднялась, словно во сне, и пошла к двери. К той самой сумке. Конверт внутри будто излучал холод, звенел тихим, неумолимым звоном, который слышала только я. Разум кричал, что не стоит. Что нужно зашвырнуть его куда подальше, не открывать, дождаться Кати, сделать вид, что ничего не произошло. Пережить этот день.
Но руки, жившие своей собственной, отдельной от моего парализованного страхом сознания жизнью, сами достали его. Порыв был силён, как необходимость выдохнуть после долгой задержки дыхания под водой. Белый, плотный, слишком идеальный для нашего помятого, исписанного подъезда конверт. Я надорвала край. Бумага поддалась с сухим, громким, как выстрел, треком. Внутри один лист. И фотография.
На листе несколько строк, отпечатанных бездушным шрифтом: «
Корректура.Финальный акт. Всё должно быть чисто. Как мы и договаривались. Последний текст. Жду. Д.К.»
Опять эти инициалы. Д.К. Призрак. Тень. Подпись, которая преследовала меня в каждой второй записке, переданной через Громова. Я перевернула фотографию и мир ушёл из-под ног. Перевернулся.
Отец. Он сидел на простом стуле в какой-то тёмной, сырой комнате. Руки за спиной. Лицо осунувшееся, серое, измождённое, под глазом тёмный, почти чёрный синяк. Но самое ужасное было не это. На его коленях лежала бумага. И на ней — мой почерк. Мои слова. Цитата из того самого дневника-блокнота, той рукописи, что я с такой глупой надеждой показала Громову месяц назад: «
Иногда смерть — это всего лишь редактура. Стирание лишнего».
Пространство сузилось до размеров этого клочка бумаги. Я стояла посреди прихожей, сжимая фотографию в онемевших пальцах, и чувствовала, как она жжёт кожу, прожигает до кости. Мои слова. Моё творчество. Моё оружие, которое кто-то обратил против него. Приговор, написанный моей рукой.
Из гостиной донёсся взрыв детского смеха, звонкий, беззаботный, настоящий. Ксюша что-то кричала мультяшным героям. Реальность раскололась надвое: там - яркий, шумный, пахнущий чаем мир детства. Здесь, в моих руках, холодная, чёрно-белая реальность предательства и боли.
Я посмотрела в окно. За стеклом шумел дождь, проезжали машины, жила обычная жизнь. Но я уже понимала — шаг в эту нормальность для меня закрыт. Финальный акт начался. И последний текст придётся писать мне. Я судорожно, с отвращением, будто пряча окровавленный нож, сунула конверт обратно в сумку. Но было поздно. Образ уже выжжен на сетчатке. Бумага жгла изнутри, прожигала подкладку сумки, кожу, добиралась до самых потаённых уголков сознания.
— Алиса! Чай остыл! И мультик новый, самый смешной, начался! — позвала Ксюша.
Я натянула на лицо маску - бездушную, резиновую улыбку, и зашла к ней. На экране плясали нелепые фигурки, смех ребёнка наполнял комнату, и на секунду мне показалось, что я смотрю на всё это сквозь толстое, но абсолютно прозрачное стекло. Я была по ту сторону.
Там, в той реальности, был отец. Связанный. С моими словами на коленях. Здесь - девочка с крошками на щеках и кот, млеющий от детского тепла.
— А можно ещё печенье? Оно как у бабы Лары, вкусненькое у тебя — попросила Ксюша, и в её глазах читалась полная уверенность в моём «да».
— Можно, — сказал мой голос, пустой и плоский.
Я пошла на кухню. Вода в чайнике давно остыла. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди, отбивая барабанную дробь паники. В висках стучало: «
Как мы и договаривались»
. Кто?! С кем я могла договориться? Это он с кем-то? Или это я с ним? Или это я сама с собой?
Я с силой схватилась за стакан, налила воды. Руки тряслись так, что вода расплескалась, и я заворожённо смотрела, как капли скатываются по гладкому кафелю, оставляя мокрые следы. В этот момент телефон на столе тихо завибрировал. Коротко, деловито. Сообщение. С неизвестного номера.
Я потянулась, открыла. Три слова. Ни больше, ни меньше: «
Пиши.Последний текст».
Пальцы разжались сами собой. Стакан с глухим, оглушительно звонким хрустом разбился о пол, разбрызгивая осколки и воду. Я застыла, глядя на это хаотичное месиво.
— Алиса! Ты что? — испуганный голосок, и вот уже Ксюша стоит в дверях, её глаза огромные, полные неподдельного ужаса.
— Всё… всё нормально, — прошептала я, и голос мой сорвался. — Просто… поскользнулась. Не подходи, там стёкла!
Но она не послушалась. Осторожно, на цыпочках, обходя осколки, она подошла ближе и бережно, своим маленьким тёплым пальчикам, взяла меня за холодную, дрожащую руку. Я опустилась прямо на пол, не в силах держаться на ногах. Ксюша присела рядом. Она всё ещё держала мою ладонь. И только это крошечное, хрупкое прикосновение удерживало меня от того, чтобы не закричать, не разбить вдребезги всё в этой кухне.
Катя вернулась вечером, как и обещала. Она пахла дождём, дорогими духами и лёгкой усталостью. Сыпала благодарности, торопливо собирала засыпающую Ксюшу, суетилась. Я кивала, улыбалась мёртвой, заученной улыбкой, отвечала односложно. Сумку с конвертом я сжала в руке так, что костяшки побелели.
— Ты точно в порядке? — спросила Катя уже на пороге, задерживаясь взглядом на моём лице. — Выглядишь уставшей.
— Всё хорошо, — выдавила я, и дверь захлопнулась.
Тишина обрушилась на квартиру, густая, тяжёлая, звонкая. Она давила на уши. Я осталась одна. Совершенно одна. Я достала конверт. Бумага шелестела в моих пальцах, будто живая. Последний текст. И я села за стол и открыла ноутбук. Не как писатель, ищущий вдохновение. А как приговорённый, которому палач диктует последние слова. Смиренно начала писать...
Глава 22. Д.К.
Тишина после ухода Кати и Ксюши была оглушительной. Она не просто навалилась — она впиталась в стены, впиталась в меня, стала густой и вязкой, как смола. Я стояла посреди гостиной, сжимая в руке конверт, и этот простой листок бумаги казался тяжелее любого камня.
«
Последний
текст. Жду».
Слова пылали у меня в мозгу, выжигая всё остальное. Я медленно, как автомат, подошла к столу, отодвинула ноутбук. Машина для писательства. Орудие пытки. Я достала чистый лист бумаги и свою старую, любимую перьевую ручку. Этого они не получат. Не увидят на экране. Это будет по-настоящему, это будет больно.
Я опустила перо на бумагу, и оно замерло в сантиметре от белизны. Рука дрожала. «
Пиши
», — приказала я себе. Но внутри всё кричало: «
Нет
!»
Перед глазами встало лицо отца. Не то, что на фотографии - измождённое, с синяком. А то, каким я помнила его в детстве: он смеялся, качая меня на руках, а потом читал на ночь ту самую книжку сказок, что недавно листала Ксюша. Его голос был тёплым и спокойным. Он учил меня кататься на велосипеде, подставляя ладонь под мою спину, всегда готовый поймать. «
Я
сейчас не ловлю тебя, пап?»
Слёзы выступили на глазах и упали на бумагу, расплываясь серыми кляксами. Я смахнула их тыльной стороной ладони, оставив грязный размазанный след.
«
Иногда смерть — это всего лишь
редактура
.
Стирание
лишнего
».
Мои слова. Мои чёртовы, высокопарные, наивные слова. Я писала их в порыве самовлюблённого юношеского максимализма, играя в глубокомысленность. А они стали ключом. Инструкцией. И я глубоко, с присвистом вдохнула и с силой надавила на ручку.
Первое слово. Оно вышло корявым, некрасивым, будто его вырвало наружу против воли. Я чувствовала себя хирургом, который делает операцию самому себе без анестезии. Каждая буква была порезом. Каждая фраза - отрезанной частью собственной души.
Я пыталась врать. Вставлять двусмысленности, намёки, которые поймут только свои. Но тут же представляла, как они это читают. Громов или тот невидимый Д.К. Они не дураки. Они увидят подвох. И тогда... Фотография отца со свежим синяком всплыла перед глазами ярче, чем любое воображение.
Я зачеркнула строку с надрывом, порвав бумагу. Нет. Так нельзя. Надо играть по их правилам. Надо сделать это хорошо. Убедительно. Это было самое чудовищное осознание. Чтобы спасти его, мне нужно не просто написать — мне нужно вложить в это весь свой талант. Всё своё мастерство владения словом, которое он когда-то так любил и которым так гордился. Мне нужно создать идеальный, безупречный текст, который уничтожит его. Ирония была настолько горькой, что во рту появился вкус железа.
Я писала. Часы пролетели незаметно. Комната погрузилась в темноту, я не включала свет, лишь при тусклом свете уличного фонаря за окном выводила эти адские строки. Я больше не плакала. Внутри всё опустело, выгорело. Осталась только холодная, чёткая цель: закончить. Сделать это безупречно. Спасти его.
Внезапно меня вырвало. Резко, не успев добежать до ванной, прямо на пол в прихожей. Спазмы сжали желудок, горло горело. Я стояла на коленях, опираясь лбом о холодную стену, и тряслась. Тело отторгало то, что делала душа.
Я убрала за собой, выпила воды. И вернулась к столу. Делать нечего. Надо заканчивать. Последнее предложение. Я вывела его каллиграфическим, чётким почерком, в котором угадывались все мои литературные амбиции и надежды. Теперь это был просто инструмент. Последний гвоздь в крышку его гроба. Или в мою. Я отложила ручку. Всё. Готово.
Текст лежал передо мной. Он был идеален. Страшен, ядовит, смертоносен, но идеален с точки зрения ремесла. Лучше всего, что я писала в последнее время. Я поняла это с безжалостной ясностью. Телефон лежал рядом. Молчал.
И тут же наступила тишина. Ещё более глубокая, чем прежде. Я сидела и смотрела на экран телефона, ожидая ответа. Подтверждения. Что-то. Ничего. Прошло пять минут. Десять. Полчаса.
Мгновенное ощущение «сделанного дела», крошечная капля облегчения, что мука выбора позади, испарилась, сменилась новым, ещё более изощрённым ужасом. Ужасом ожидания. Осознанием того, что я только что отдала им часть самой себя, самое ценное, что у меня было — своё слово, — и теперь моя судьба и судьба отца полностью в их руках.
Я поднялась, подошла к окну. Ночь. Город спал. Где-то там сейчас он. Смотрит? Что он чувствует? А где-то там они. Довольны? Примут ли это? Или решат, что мало, и потребуют ещё?
Я повернулась и посмотрела на исписанный лист на столе. Он лежал там, как обвинительный акт. Доказательство моего предательства. Моего падения. Я не стала его рвать. Не стала сжигать. Я аккуратно сложила его вчетверо и убрала в тот самый белый конверт, к фотографии.
Теперь мы были связаны с отцом не только кровью. Но и этим текстом. Моим последним текстом. Приговором, написанным рукой дочери. Я села в кресло, поджав ноги, и уставилась в темноту. Телефон по прежнему молчал. Я была в абсолютной пустоте. Ловушка захлопнулась. Теперь я ждала.
Раздался звонок. От Даниила. Я замерла с телефоном у уха, слыша ровный голос Дани, в котором пряталась привычная уверенность — как будто он заранее всё продумал и уже поставил точки над "
И
". В груди что-то сжалось: ожидание, которое всегда пахло тревогой и обещанием неприятного выбора.
— Да, посидела, — ответила коротко, стараясь, чтобы в голосе не было ни мольбы, ни понятной слабости. — Ксюша уехала, нужно было закончить кое-что по работе.
Он сделал паузу, в которой я услышала свои собственные сомнения, и потом снова:
— Тогда приезжай. Сегодня. Мне нужно тебя видеть.
Я представила его квартиру, приглушённый свет, его взгляд, который выдаёт больше, чем слова. Представила, как он будет улыбаться, но в улыбке будет угроза: не прямая, а та, что заставляет перекладывать свои желания в его расписание. Я отодвинула эти картины рукой, как отодвигают пыль с чужой мебели. Секс, горячий, запретный -
нет, в данный момент он мне был не
нужен
.
— Я не могу сегодня, — сказала я и почувствовала, как голос сам нашёл оправдание. — Много дел. Может завтра?
— Завтра может не получиться, — ответил он, без спешки, но твёрдо. — Тогда приезжай хотя бы на час. Я всё устрою.
Я слушала, как его слова обволакивают меня, и понимала: соглашаясь, я опять отдаю часть своей свободы — ту мелкую часть, что он собирает по чуть-чуть. Но отказ мог вызвать вопросы, которые мне сейчас не хотелось слышать. В конце концов, у меня был план. Я вдохнула, будто решаясь войти в воду, и ответила:
— Хорошо. Час. Но только час. И я приду сама, без опозданий.
Он улыбнулся, хотя я этого не видела, и в голосе его зазвучало облегчение.
— Тогда жду. До вечера.
Когда звонок закончился, в комнате снова наступила тишина - та самая, которая заполняла пустые промежутки между людьми, оставляя место для решений. Я посмотрела на пачку исписанных листов на столе и подумала о том, сколько всего можно успеть за один час.
Таксист довез к Даниилу почти на автомате. После встречи с Громовым, после Ясиной улыбки и её «я была его женой» во мне всё трещало, как тонкий лёд. Мне казалось, ещё одно слово и я провалюсь в чёрную воду.
Он открыл дверь сразу, будто ждал. В квартире пахло кофе и бумагой, свет из окна резал по глазам.
— Ты выглядишь так, словно город прошёлся по тебе катком, — сказал он и мягко улыбнулся. — Заходи.
Я села в кресло, уткнулась в подлокотники, чтобы руки не тряслись. Он молча поставил передо мной кружку и дождался, пока я сделаю глоток.
— Даниил, — выдохнула я. — Я больше не понимаю, куда всё катится. Громов… Яся… это всё как будто какой-то чужой текст, в который меня втянули.
Он кивнул. И сказал слишком спокойно:
— Любой текст можно переписать, если держать в руках черновик.
Я резко подняла голову. Эти слова я уже где-то видела. Точнее - читала. В письмах от «Д.К.».
— Что? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал естественно.
— Я к тому, — пояснил он, — что всё поправимо. Главное — не принимать чужие правила. Ты ведь сильнее, чем сама думаешь.
Я кивнула, но внутри уже гулко звенело. Его фраза… Она была дословной.
— Ты правда поддержишь меня? — спросила я.
— Конечно, — он посмотрел прямо, не мигая. — Я всегда рядом. Даже когда тебе кажется, что ты одна.
Снова
. Ещё одна строчка из писем. Я почувствовала, как кружка стала слишком тяжёлой в руках. Он говорил дальше — о том, что надо держаться, что он поможет искать ответы, что у меня получится. Всё звучало правильно, слишком правильно. Как будто это не слова, а тщательно выверенный текст, который я уже где-то читала.
Я кивала и делала вид, что верю. Но в груди холодным узлом завязался страх: откуда он знает мои тайные письма?
Он говорил уверенно, спокойно, словно уже просчитал каждую мою реакцию. Иногда даже слишком спокойно - будто это был не разговор, а репетиция.
Я слушала, но не могла отделаться от чувства, что где-то рядом со мной идёт вторая дорожка, как на магнитофонной плёнке. Слова Даниила накладывались на строки писем, которые я хранила в папке, и между ними не было ни малейшей разницы.
Он заметил, что я задумалась, и мягко положил ладонь на подлокотник кресла.
— Алиса. Ты должна запомнить одну вещь: страх — это всего лишь форма текста. Его можно зачеркнуть и переписать.
Я сжала пальцы. Опять. Опять чужая цитата, которую мог знать только «Д.К.». Нервно кивнула, чтобы не выдать себя.
— Спасибо, — сказала я. — Ты… ты правда поддерживаешь меня.
Он слегка усмехнулся:
— А как иначе? Ты ведь мой самый интересный проект.
Я вздрогнула. Он тут же поправился:
— Я имею в виду - как писатель. Ты растёшь на глазах.
Я сделала вид, что приняла объяснение. Но где-то глубоко внутри уже не верила.
Когда мы вышли в коридор, он пошёл первым, а я задержалась, будто поправляла ремешок сумки. На столике у двери лежала раскрытая тетрадь. В ней - несколько строк, написанных размашистым почерком. Я не собиралась читать, просто взгляд сам зацепился.
«
Ты
не одна. Даже
когда тебе кажется, что весь мир против».
Слова были знакомы. Слишком знакомы.
Я быстро отошла, пока он не оглянулся. Сердце билось так, что шумело в ушах. Понимая, что знала: нужно сравнить. Нужно достать те письма и убедиться. Но уже сейчас я почти не сомневалась. «Д.К.» и Даниил… это одно и то же лицо. Или это опять моя паранойя?
Глава 23. Пешка в партии
Сегодня Питер был прекрасен. Умеренная жизнь пешеходов. Утонченность. Но мне было не до этого. Я летела домой.
Каждый светофор казался издевательством, каждое лицо - лишним. Взгляд скользил мимо витрин, мимо воды в канале, мимо небесного золота, которое щедро расплескало солнце. В груди жгло одно ощущение: я опаздываю. Не просто по времени, а по судьбе. Будто если задержусь ещё на минуту, что-то случится без меня, и я уже не смогу это изменить.
Дом маячил впереди, тёмный и равнодушный. Моя дверь - всего лишь железный прямоугольник в сером фасаде, но сейчас она была как граница между мирами. За ней — ответ. И, возможно, приговор.
Я закрылась у себя в квартире и сразу достала папку. Письма «Д.К.» лежали аккуратной стопкой, но когда я их развернула, руки дрожали так, что бумага зашуршала.
Я положила рядом листок из тетради Даниила. Тот самый, с фразой, которую случайно прочла в его коридоре.
Сначала я смотрела только на почерк. Размашистый, чуть наклонённый вправо, буквы «т» с короткими перекладинами, длинные «д». Совпадение? Возможно. Но чем дольше я смотрела, тем сильнее чувствовала — это не случайность.
Я провела пальцем по строкам. «
Ты не одна. Даже когда
тебе
кажется, что весь мир против»
. А вот в письме — «
Я
всегда
рядом. Даже если кажется, что всё рушится
». Словно одна рука писала обе фразы.
Я откинулась на спинку стула и прикрыла глаза.
Вспомнился его жест — как он крутил ручку между пальцами, прежде чем что-то сказать. Ровно так же «Д.К.» описывал себя в одном из писем, словно невзначай: «
Привычка — гонять ручку в пальцах, пока думаю над строкой
». Тогда я улыбнулась, подумала: какая милая деталь. А теперь — эта деталь резала по сердцу.
Я пыталась найти оправдание. Может, он знал «Д.К.» и цитировал его? Может, просто совпадение? Но сколько совпадений должно сложиться, чтобы совпали и почерк, и фразы, и жесты?
Я снова взяла письмо. В конце стояло: «
Не доверяй слишком быстро тем, кто обещает спасение. Иногда они только проверяют, как долго ты продержишься
».
Я перечитала эти слова, и вдруг вспомнила, как вчера Даниил сказал: «
Ты растёшь на глазах. Ты мой самый интересный проект
».
Проект. Я вскочила, едва не опрокинув стул. Голова кружилась. Всё складывалось в единую картину, и эта картина пугала до ужаса. Но когда на экране телефона мигнуло сообщение от него — короткое, простое: «
Как ты? Не перегорела?
» — я поймала себя на том, что не могу сразу ответить.
Часть меня ещё цеплялась за то, что он союзник. Другая часть уже знала: он играет со мной. Так, так, так. Пазл начинал сходится - или нет? Рукописи.. Мой дневник - нужно показать готовую работу. Мою идеальную рукопись. Исповедь. Для Громова. Пускай оценит.
Я спешила в «ЛенКит», в школу Громова. Город будто подстраивался под мой бег: троллейбусы медленно ползли, прохожие мешали на тротуаре, даже светофоры упорно загорались красным. Я обходила людей, вжималась в стены домов и чувствовала, как в груди пульсирует одно желание - добраться, докопаться до правды.
Воздух был сырой, с привкусом железа, как перед дождём. Камни мостовой блестели, и в их отражениях мелькали куски неба и моё собственное лицо — бледное, напряжённое. Казалось, сам Петербург шепчет: «
Ты торопишься не туда. Но всё равно иди».
Я ускорила шаг, вцепившись в ремень сумки, где лежали письма. Они жгли изнутри, как улика, которую я ещё не решалась предъявить. Но знала: ответы ждут именно там, в стенах «ЛенКита».
Я поднималась по лестнице к дверям «ЛенКита», но стоило распахнуть тяжёлую дверь, как на пороге я врезалась в чью-то сумку.
— Осторожнее, — отозвался знакомый голос.
Я подняла глаза - Сычев. Рядом с ним стояла Яся. Её улыбка была слишком широкой для случайной встречи.
— Алиса, — протянула она так, будто ждала именно меня.
— Какая неожиданность.
— Неожиданность?.. — выдохнула я, отступая на шаг. — Я просто… у меня дела.
Аркаша глянул на меня с каким-то странным вниманием. Не осуждение, не радость - скорее любопытство, как будто он хотел рассмотреть реакцию.
— Дела? — Яся чуть наклонила голову. — В этой школе дела бывают только двух типов: либо ты ищешь, где поставить запятую, либо где поставить подпись. И то, и другое требует аккуратности.
Я сжала ремень сумки так, что костяшки побелели.
— Мне нужен Громов, — выдавила я.
— Ах, — Яся улыбнулась ещё шире. — Значит, ты уже решила копать глубже. Осторожнее, Алиса. Редакторы умеют кусаться.
Аркаша хмыкнул, но ничего не добавил. Я почувствовала, как в висках стучит кровь. В её словах была насмешка, но и что-то большее - намёк, предупреждение? Я не знала.
— Спасибо за совет - учту, — сказала я ровно и шагнула мимо.
Яся чуть отступила в сторону, но шепнула мне почти в ухо:
— В этой игре никто не друг. Запомни.
Я не обернулась. Дверь за моей спиной хлопнула, и я осталась в коридоре одна - с сумкой, тяжёлой, как камень, и с вопросами, от которых хотелось бежать, но уже было поздно.
Так.. Нужно успокоиться..
Я ведь принесла свою рукопись на финальную редактуру. Толстая папка с аккуратно пронумерованными страницами казалась весомой, как свёрток собственной судьбы. Всё. Книга готова. Она восхитительна. В моих глазах. Но радости в этом не было. Бумага дрожала в руках, как живая. Мне казалось: слова в этих главах написаны не только моей рукой, но и чужими - невидимыми, направляющими мои шаги всё это время.
Воздух в кабинете Громова был густым и спёртым, пахнущим старыми книгами, дорогим табаком и холодной, неподвижной властью. Я стояла на пороге, держа в руках свою жизнь, мой дневник — «Идеальная рукопись». Теперь эти слова отдавались в висках горькой насмешкой.
Он сидел напротив, Громов, невозмутимый, как скала. Его взгляд, тяжёлый и всевидящий, скользнул по папке, будто он уже знал каждую запятую, каждый скрытый между строк крик. Не было ни улыбки, ни одобрения - лишь усталое, почти скучающее презрение ко всему, что лежало перед ним.
— Ну что, показывай свой итог, — его голос прозвучал глухо, будто из-под земли. — Свершилось? Превратила свою боль в искусство?
Я молча положила папку на стол. Дерево стола было холодным, даже сквозь картон. Он не стал сразу открывать. Он откинулся на спинку кресла, сцепив пальцы на груди, изучая меня. Этот взгляд всегда заставлял меня чувствовать себя насекомым под лупой - маленьким, уязвимым, полностью обнажённым.
— Ты ведь понимаешь, — произнёс он с ледяной мягкостью, растягивая слова, — что всё это… уже не твоё? Твои слова, твои слёзы, твои озарения… Они стали нашей собственностью в тот миг, когда ты позволила нам заглянуть к тебе в душу. Твоё «я» — давно товар. И этот, — он лениво ткнул пальцем в сторону рукописи, — всего лишь финальная правка перед сборкой в тираж.
В груди что-то сжалось, стало трудно дышать. Я пыталась найти его глаза, но они были пусты, как заброшенные колодцы.
— Это моя жизнь, — выдохнула я, и голос мой прозвучал слабо и жалко, точно голос ребёнка. — Мои слова. Моя исповедь.
— Ошибаешься. — Он медленно, как хищник, наклонился вперёд, и его тень накрыла меня целиком. — Они стали кирпичиками в чужой стене. И у тебя теперь только один выбор — чью стену строить. Мою или… — он усмехнулся, — ну, ты знаешь чью.
Он провёл ладонью по обложке папки, небрежно, словно поглаживал старую, надоевшую собаку.
— Знаешь, Алиса, все ваши душевные метания, вся эта литературная божественность… Для меня это как расклад карт. Я с первого взгляда вижу, кто туз, кто шестёрка, а кто так… мелкая сошка, которую можно разменять на более ценную фигуру.
Тишина в комнате стала звенящей. Он наслаждался ею, смаковал моё молчание, моё замешательство.
— Я провёл через такие партии десятки людей. Кто-то ломался сразу. Кто-то держался до последнего, думая, что это и есть сила. — Он щёлкнул зажигалкой, и резкий запах серы врезался в обоняние. Пламя осветило его каменное лицо на мгновение. — Вот, к примеру… братец Яси. Мальчишка был смешной, но с огоньком. Амбициозный.
Моё сердце замерло, предчувствуя удар. Я инстинктивно сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Боль была реальной, она якорила меня здесь и сейчас, не давая уплыть в нарастающую панику.
— Даниил? — имя вырвалось шёпотом, хриплым и чужим.
— Дааа, — он с наслаждением выдохнул дым, клубящийся в луче света. — Даниил. Красинский. Моя лучшая партия. Мой самый блестящий ученик.
Мир не рухнул. Он застыл. Он сжался в крошечную, невыносимо тяжёлую точку где-то в районе солнечного сплетения, откуда по телу разбежались ледяные трещины. Я перестала дышать. Перестала чувствовать ноги. В ушах загудел нарастающий шум, в котором тонули все звуки.
Даниил
.
Красинский. Ученик. Партия.
Слово «партия» отозвалось эхом во всём моём существе. Каждая наша встреча, каждый его совет, каждый проникновенный взгляд — всё это было не судьбой, не любовью. Это был ход. Рассчитанный, холодный, беспощадный ход в игре, правила которой я не знала.
Я машинально потянулась к рукописи, моей рукописи, нашей с ним исповеди, но пальцы не слушались, покрываясь мелкой, предательской дрожью. Я не смогла коснуться бумаги. Она вдруг показалась мне ядовитой.
Громов заметил всё. Бледность, дрожь, отчаяние в глазах. Это доставило ему удовольствие. На его губах появилась та самая, тяжёлая, самодовольная усмешка.
— Ну вот, — протянул он с непередаваемым сладострастием. — Доходит? Вижу, что доходит. Не ожидала, что твой спаситель — мой лучший проект?
Он снова наклонился, и его голос стал тише, интимнее, страшнее.
— Ты ведь верила, что он — другой? Что он единственный, кто видит в тебе душу, а не материал? А по правде, он всегда был моим. Моим творением. Я лепил его годами. Учил думать, чувствовать, манипулировать. Каждое его слово, каждый жест — это отголосок моего урока. Он для меня — открытая книга. Предсказуемая, как часовой механизм.
Стул подо мной качнулся. Воздух стал густым и вязким, как сироп. Я пыталась сделать вдох, но лёгкие не раскрывались.
— Так что, милая, — его голос прозвучал почти ласково, и от этого стало ещё хуже, — когда ты доверяла ему свои самые сокровенные мысли, когда писала для него, дышала им… ты на самом деле доверялась мне. Снова и снова. Ты всегда приходила ко мне.
Внутри всё оборвалось. Окончательно и бесповоротно. Не осталось ни злости, ни боли - только всепоглощающий, парализующий ужас. Ловушка захлопнулась. И я была не жертвой, я была... фигурой на доске. Пешкой.
— Ты знаешь... А я могу вытащить тебя из-под его влияния, — голос Громова снова стал деловым, стальным. — Но ты должна стать моей. Полностью.
Это не было предложение. Это был ультиматум. В его голосе не было ни капли страсти, лишь чистый, отточенный расчёт. Он даже не пытался приукрасить сделку. Он покупал душу, и торг был неуместен.
Всё внутри онемело. Громов. Даниил. Два полюса одного и того же ада. Им не нужны были ни моё сердце, ни мой талант. Им нужно было моё полное, безропотное подчинение.
Я открыла рот, чтобы сказать что-то —
что
?
Протест
?
Проклятие
? Но из горла не вырвалось ни звука. Только тихий, беспомощный выдох. И в этой звенящей, густой тишине за моей спиной раздался голос. Низкий, спокойный, идеально знакомый. Голос, который ещё вчера заставлял меня трепетать от надежды, а теперь вгонял в ледяной оцепенение.
— Ну-ну, Громов, — произнёс он, и в его интонации читалась лёгкая, почти дружеская насмешка. — Всё ещё веришь, что можешь её контролировать?
Я замерла. Кажется, остановилось сердце. Папка с рукописью выскользнула из ослабевших пальцев и с глухим, финальным стуком шлёпнулась на пол, рассыпая листы нашей общей лжи.
Медленно, преодолевая сопротивление каждого мускула, я обернулась. Его лицо было освещено лишь наполовину, и в его глазах читалось не спасение, а новая, ещё не понятая игра. В дверях, в полутени коридора, стоял он.
Даниил Красинский.
Глава 24. НЕВольница
В проёме стоял он.Высокий силуэт, лицо наполовину скрыто тенью, лишь глаза блеснули в тусклом свете лампы.
Даниил Красинский.
Тишина на мгновение стала оглушительной.Красинский сделал несколько шагов вперёд. Его шаги были тяжёлыми и размеренными, как удары маятника. Я видела, что он смотрит прямо на Громова,
будто меня в комнате и не существует.
— Ты всё ещё любишь так называть людей? — голос Даниила был спокойным, но в этой сдержанности чувствовалась сталь. — Партии, фигуры, ученики… А сам ты кто? Игрок или уже просто старый комментатор?
Громов усмехнулся,откинулся на спинку кресла и сложил руки на груди.
— Характер… Не растерял. Молодец. Хотя я помню тебя другим. Ты был жадным до знаний, до власти. Глотал каждое слово. Я только пальцем показывал — ты уже бежал. Лучший ученик.
— Ученики часто перерастают учителей, — тихо сказал Красинский.
Их взгляды сцепились.Воздух в комнате вдруг стал плотным, почти вязким. Я сидела между ними, но понимала: они ведут партию, где мое место - всего лишь фигура на доске.
— Смешно, — Громов затянулся и выдохнул дым прямо в потолок. — Думаешь, я не знаю, что ты задумал? Думаешь, сможешь её увести? Ты забываешь: она никогда не была твоей.
Я сжала руки на коленях.Сердце билось в висках. Я чувствовала, что в этой тихой дуэли решается моя судьба, а я лишена права голоса. Слова Громова прилипли к коже, к вискам, к самому дыханию. «
Мой лучший ученик… моя партия… всегда был моим
». Я попыталась сглотнуть,но горло не слушалось.
— Не смотри так, — Громов почти ласково щёлкнул зажигалкой, прикуривая новую сигарету. — В этом нет трагедии. Это просто расклад. У каждого своя роль. Твоя - быть фигурой на доске. Его - играть тобой. Моя - выигрывать.
Громов сделал затяжку, выпустил дым и прищурился, смакуя паузу, но Красинский нарушил её:
— Ты ошибаешься. — Его голос звучал мягко, почти дружелюбно, но от этой мягкости веяло холодом. — Она никогда не была твоей. И не будет.
Мой взгляд невольно метнулся к нему - в надежде услышать защиту. Но он даже не взглянул на меня. Только на Громова.
— Она - моя фигура, — продолжил Даниил. — Не твоя. Ты сделал первый ход, согласен. Ты учил меня правилам. Но теперь доска моя. Громов расхохотался, гулко, срываясь на кашель.
— Ах ты, щенок… Ты всегда хотел играть в королей. Но я -то знаю, как ты двигаешься. Я учил тебя этому.
— Да, — кивнул Даниил. — И именно поэтому я выиграю.
Он наконец повернулся ко мне. Его глаза были ясные, спокойные, без намёка на нежность. В этом взгляде не было спасения, лишь холодное право собственности.
— Скажи ей сам, Громов, — продолжил он, глядя прямо на учителя. — Что она никогда не выбирала. Что всё давно решено.
Я открыла рот, но слова застряли. Мне стало ясно: между этими двумя шла не борьба за меня как за женщину. Это была партия за контроль. А я - лишь клетка на доске, пешка, которую двигают чужие руки. Громов втянул дым,ухмыльнулся и бросил коротко:
— Он прав, деточка. Ты всегда принадлежала не себе.
Я слушала,как они меряются словами, как хищники щерятся друг на друга, деля добычу. С каждой репликой во мне нарастало ощущение удушья.
Фигура. Пешка. Партия
. Мои руки дрожали, но не от страха - от ярости.
В голове летели мысли — обрывки реплик, чужие смехи, обещания, которые превращались в пепел. Это была какая-то жестокая игра, где правила придумывали другие, а мне оставалось только ходить по чужим ходам и надеяться на чудо. Каждый новый виток мысли делал меня слабее: вот эмоции, вот надежда и я снова оказываюсь там, где проигрывают.
Я чувствовала, как слёзы становятся горячей картой моего поражения: они говорили громче любых слов — «
ты
снова не справилась
». Рука бессильно опиралась на перила, а в груди стучало чувство, будто я — фигура на чужой шахматной доске, которую просто сняли с поля. Как так? — спрашивала я, и вопрос рвался наружу без ответа.
Но между рыданиями и бессильной яростью мелькал проблеск — не победы, не утешения, а просто понимания: если это игра, то её можно менять. Пока ещё есть мой черновик, пока ещё есть я, пусть с разбитым голосом и мокрыми щеками - значит, ставка не окончательная.
— Хватит, — сорвалось с моих губ шёпотом.
Никто не повернулся.Они продолжали свой холодный поединок, словно меня и не существовало. И тогда я резко поднялась. Стул с грохотом отлетел назад.
— ХВАТИТ! — крикнула я. Голос сорвался, но ударил в стены так, что даже Громов моргнул.
— Мне плевать, кто из вас «игрок», а кто «ученик»! К чёрту ваши игры!
Я шагнула к столу,схватила свою работу - толстая пачка бумаги едва не выскользнула из рук, но я прижала её к груди.
—Я не фигура, слышите? — голос сорвался на хрип. — Я не ваша карта и не ваша добыча!
И прежде чем они успели что-то сказать,я рванула к двери. Каблуки цокали по полу, сердце колотилось в висках. Ручка поддалась с скрипом, и в следующую секунду я вылетела из кабинета, как из клетки.
В коридоре пахло пылью и холодом.Я неслась, не разбирая дороги, прижимая к себе свой
мой дневник
- единственное, что ещё принадлежало мне по-настоящему. Позади, в затхлом кабинете, повисла тишина. Ноги сами несли меня к выходу и я бежала без оглядки.
Не помню лестниц, дверей, улиц. Всё слилось в тяжёлое биение крови в ушах. Рукопись в руках была как камень, который тянул вниз и одновременно спасал от падения. Не знала даже куда несусь. Просто ноги несли вперёд, будто чужая сила управляла ими. А когда очнулась - стояла на Васильевском острове.
Ветер с Невы бил в лицо ледяными ладонями, фонари раскачивались над пустынными улицами. Воздух на набережной резал горло,холодный и острый. Я вжалась в гранит парапета, слушая, как чёрная вода чавкает и бьётся о камни. Этот звук был похож на тяжёлое, мокрое дыхание спящего чудовища.
Позади меня был город - тёмный, молчаливый, равнодушный. А впереди - лишь вода, мутная и бездонная. В руках я сжимала свою рукопись.Толстая пачка бумаги, пропитанная потом, бессонными ночами, всей моей глупой, слепой верой. Она была мёртвым грузом, камнем на шее.
Казалось, всё, что произошло в том удушливом кабинете, въелось в эти листы. Слова Громова, холодный взгляд Красинского, тот оскорбительно-спокойный тон, которым они решали, кому я принадлежу. Фигура. Пешка. Партия.
От этих слов в висках стучало,сердце колотилось где-то в горле, сжимая его в тугой, болезненный ком. Мне казалось, я до сих пор чувствую на коже их взгляды - тяжёлые, оценивающие, владеющие. Как будто я не человек, а вещь, оставленная в залог.
Ветер с Невы завывал в ушах,трепал растрёпанные листы. Он был ледяным и безжалостным, выдувая из меня всё тепло, всю ярость, оставляя лишь пустоту и леденящее одиночество. Я была одна. Совершенно одна.
И этот город, мой Петербург, смотрел на меня сотнями тёмных окон, не предлагая утешения, не протягивая руки. Он просто молчал, свидетельствуя о чужом срыве. Я подняла рукопись над холодной водой. Пальцы занемели, почти не слушались. Одно движение - и всё это уйдёт на дно. Вся боль, вся наивная вера в их гениальность, все слова, которые я выворачивала наизнанку, пытаясь заслужить их одобрение. Они намокнут, разбухнут, превратятся в бесформенную массу. Исчезнет последнее доказательство моего участия в их игре.
Было так заманчиво стряхнуть с себя всё, как пыль. Сбросить этот груз и убежать. Начать с чистого листа. Я уже почти разжала пальцы. Листы захлопали на ветру, просясь на волю. Но в последний миг что-то внутри сжалось в протесте. Нет. Это была не только их ложь. Это была я. Каждая строчка, каждое вырванное с мясом слово, каждая сомневающаяся запятая - это была я. Мои ночи, мои слёзы, моя ярость, моя попытка доказать, что я не пустое место. Это была не их правда. Это была моя. Если я выброшу это,я выброшу себя. Окончательно. Стану той пустой клеткой на доске, которой они меня считали.
Я рвано, с силой вдохнула воздух, пахнущий морозом и речной гнилью, и прижала рукопись к груди так сильно, что края папки впились в рёбра. Боль была живая, настоящая, моя. Бумага была холодной, шершавой, но это была единственная отдушина в этом внезапно поплывшем мире.
Я стояла у воды и не могла сдержать рыданий. Слёзы текли по щекам, будто сама Нева поднималась изнутри и прорывалась наружу. Я шептала сквозь всхлипы: «За что? Почему?..» — но ответа не было. Лишь холодный ветер и серый поток, равнодушный к моей боли.
Мне казалось, что вокруг нет никого, кто мог бы не предать. Каждое слово, каждый взгляд вспоминался, как нож в спину. Я уткнулась лицом в ладони, чувствуя, как от горечи ломит грудь, и думала только об одном: сколько ещё я смогу держаться, если мир снова и снова обрывает во мне веру в людей?
Город вокруг не рухнул,не вздохнул с облегчением. Он просто продолжил своё молчаливое существование. Где-то гудел мост, кричала сирена, горел одинокий огонёк на другом берегу. Жизнь шла мимо, и в её гудящем потоке не было ни Громова, ни Красинского. Была только я. И эта тяжёлая, несовершенная, но моя правда в руках.
Так и стояла на пустой набережной и смотрела,как чёрная вода ворочается внизу. Волны били о камни глухо и тяжело, словно удары огромного сердца. Повернувшись спиной к воде и сделала шаг.Потом другой. Каблуки отстукивали по брусчатке чёткий, одинокий ритм. Я шла, не разбирая дороги, просто двигалась вперёд, туда, где гудел город.
Я хотела сжечь мосты,забыть свою историю. Но поняла, что это всё, что у меня есть. И, наверное, единственное, что делает меня живой. Не их фигурой. Не их пешкой. А живой.
В окнах домов горел редкий свет, и я чувствовала, что Петербург смотрит на меня - не осуждая, не спасая, а просто принимая.
Я шла по Васильевскому, и в голове медленно складывался план - не отомстить, не просить прощения, а закончить то, что начала. Пусть они считают меня преданной, слабой, смешной - я знала теперь точно одно: мой черновик, мой дневник - не моя помеха, а мой путь.
Я хотела избавиться от своей истории. Но, наверное, это единственное, что делает меня живой.
Глава 25. Неожиданная союзница
Я шла от Васильевского острова по набережной домой. Питер нагнал мелкого дождичка, и он был не столько небесным, сколько моим - будто сам воздух плакал за меня.
Капли сбивались с ресниц, смешивались со слезами, превращая лицо в размытый набросок, где уже невозможно было различить, где тушь, где боль, где я сама. Казалось, город расплывается вместе со мной: мокрые огни, размытые отражения в Неве, камни, плачущие чернотой. Я слышала только собственные шаги и гул воды - в этом звуке было что-то нестерпимо родное, будто Петербург понимал меня лучше, чем кто бы то ни было.
Я шла, не поднимая глаз, слушая лишь хлюпанье своих шагов, когда вдруг заметила: звук стал другим. Чужой ритм. Позади, на мокром асфальте, явственно простучали ещё одни шаги. Они совпадали с моими, будто вторили им, и от этого по спине пробежал холодок.
Я обернулась и город остался тот же, мокрый и равнодушный, но в глубине набережной чья-то фигура выделялась тёмным силуэтом, неспешно догоняющим меня.
Я сразу узнала походку — уверенную, неторопливую, как у человека, которому принадлежит весь мир.
— Алиса, — Даниил вышел из тени, словно это он сам вырастил ночь вокруг меня. — Ты правда думала, что сможешь уйти?
Я прижала рукопись к груди и сделала шаг назад, почти к самому парапету.
— Отстань! Ты врёшь! Мне все вокруг только и делают, что врут!
— Вру? — его голос был спокоен, почти насмешлив. — Да ты сама живёшь во лжи.
— Ты использовал меня! — слова рвались из горла, как стекло. — Ты сделал меня игрушкой! Я верила тебе… я… — голос сорвался. — Я думала, что ты спасёшь моего отца!
Он усмехнулся.
— Спасти? От чего?
Я не сразу поняла.В груди всё сжалось.
— От похищения… от ваших людей… от…
Даниил подошёл ближе.Его лицо теперь было совсем рядом, и в нём не было ни капли жалости.
— Никто не похищал твоего отца, Алиса. Никто даже пальцем его не тронул.
Слова обрушились, как плеть.
— Мы просто украли его телефон. Всего лишь маленькая игра. Немного внушения, дипфейка, работы дизайнера. И ты поверила. Ты поверила во всё, что мы тебе подсунули.
Я онемела. В голове крутилось одно и то же: телефон… только телефон…
— Ты боялась за него, — продолжал Даниил, — и поэтому делала всё, что мы хотели. Прекрасная система управления. Никаких оков. Только страх.
Я почувствовала, как земля уходит из-под ног. Всё, во что я верила последние месяцы, оказалось дымом.
— Ты… ты чудовище, — прошептала я.
Он чуть наклонил голову,улыбнувшись холодно, почти ласково:
— Нет, Алиса. Я — твой лучший читатель.
— Я думала, мы пара. Мы вместе… — голос мой дрожал, срывался. — А ты предал моё доверие.
Рука сама поднялась. Ударила его по лицу. Звонко, отчаянно. Он почти не моргнул.Только схватил меня за запястье. Его пальцы были ледяные и сильные, так что я вскрикнула от боли. Я дёрнулась, била его свободной рукой, но он перехватил и её. В одно мгновение я оказалась прижатой к холодному камню парапета, его дыхание обжигало кожу.
— Ты не понимаешь, Алиса, — тихо сказал он, наклоняясь ближе. — Я никогда не был твоим спасителем. Я был твоим испытанием.
— Отпусти… — хрип сорвался с моих губ.
— Нет. — Его голос был твёрдый, как приговор.
Я снова дёрнулась, но силы кончились. Всё сопротивление вышло в пустоту. Внутри вдруг стало пусто и страшно спокойно. Тело обмякло в его руках, словно сдалось раньше, чем разум.
Его губы сомкнулись на моих резко, властно. Это был не поцелуй, а захват. Жёсткая печать на моей коже. Я замерла, сперва в шоке, потом ощутила, как ноги предательски подгибаются.
Рукопись выскользнула из ослабевших пальцев, страницы бесшумно распластались по мокрым камням. А я, обессиленная, позволила себе утонуть в этом тёмном, пугающем поцелуе.
Его губы двигались требовательно, не оставляя пространства для дыхания или мысли. Я чувствовала, как язык вторгается в мой рот, и это было грубо, властно, но вместе с тем обволакивающе. Внутри меня всё сжалось и развернулось одновременно: ужас и желание, страх и сладкая слабость.
Он держал меня так, будто боялся, что я исчезну. Пальцы на запястьях впивались в кожу, потом скользнули вверх - по рукам, к плечам. Его ладони легли на моё лицо, зафиксировали, и я ощутила, как этот жест, лишая свободы, делает меня ещё беззащитнее и… почему-то желаннее.
Я обмякла. Голова откинулась назад, и его губы скользнули ниже - к линии шеи. Там, где кожа самая тонкая, он оставлял влажные, жгучие следы. Я задыхалась от каждого его прикосновения, от того, как его дыхание щекотало ключицы.
Мой протест растворялся. Вместо крика из груди вырывался стон - тихий, почти жалобный, но предательски сладкий.
Его тело нависло, горячее, плотное. Я чувствовала, как он прижимает меня к холодному камню, и этот контраст обжигал: ледяная стена за спиной и огонь его рук спереди.
Он обхватил мою талию так, что я ощутила — меня держат полностью, целиком. И в этот момент я сдалась. Не разумом, а телом. Оно само искало, куда прижаться, как впитаться в него.
Я понимала: это не любовь. Это власть, жадность, тьма. Но именно в этой силе было то, чего я жаждала - раствориться, исчезнуть, почувствовать себя не героиней чужой игры, а женщиной, которую взяли без разрешения.
Я ещё различала его лицо совсем близко, резкость черт, холодный блеск глаз. Ещё слышала собственное дыхание - рваное, прерывистое. Но всё это вдруг стало расплываться, терять очертания. Голова закружилась, и я ухватилась за него, как за последнюю точку опоры. На миг показалось, что падаю прямо в него. И в следующую секунду темнота сомкнулась - тяжёлая, вязкая, как вода.
***
Я открыла глаза и долго не могла понять, где нахожусь. Потолок — высокий, серый, с потрескавшейся лепниной. Окно завешено тяжёлой тёмной тканью, из-под которой пробивался узкий луч света. Воздух пах чужим домом: дорогим табаком, старым деревом и чем-то металлическим, холодным.
Я лежала на широкой кровати, простыни были гладкие и жёсткие. На прикроватной тумбочке - стакан воды и… моя рукопись. Аккуратная стопка, перевязанная тёмной лентой. В груди защемило.
Я села, тело ныло слабостью, как после долгой болезни. В памяти всплывали обрывки: горячее дыхание у шеи. Тяжёлые руки. Собственный стон, потерянный где-то между ужасом и желанием. Потом - ничего.
Я не знала, привёз ли он меня силой или я сама перестала сопротивляться. Всё смешалось в единый, смутный и тревожный ком.
Дверь тихо скрипнула. Вошёл Даниил. В чёрной рубашке, спокойный и собранный. Его взгляд скользнул по мне без тени стыда или объяснений.
—Ты проснулась, — сказал он, словно это был самый естественный исход.
Я впилась пальцами в простыню, стараясь скрыть дрожь. Не знала, где кончилась моя воля и началась его власть. Эта квартира была чужой до холодка: высокие потолки, громадные окна, чужая мебель. Ни одной знакомой вещи, будто я оказалась в декорациях к спектаклю, где мне не дали роли.
Он посмотрел на меня с лёгкой, почти невидимой улыбкой, повертел в пальцах ключи.
— Я скоро вернусь. А пока - отдыхай. Набирайся сил.
Я приподнялась на кровати. Голос сорвался:
— Где моя рукопись?
Он не ответил. Только бросил быстрый взгляд в сторону пустой тумбочки. Там, где лежала стопка бумаг, теперь зияла пустота. Я сжала простыню в кулаках.
— Даниил!
Он шагнул к двери, повернул ключ в замке с мягким щелчком.
— Всё будет там, где должно быть, — сказал он и ушёл, оставив меня одну в этой безымянной клетке.
Щелчок замка прозвучал громче, чем его голос. Я вскочила с кровати, босые ступни коснулись холодного паркета.
Квартира встретила тишиной. Я прошла в гостиную - слишком просторную, слишком пустую. Полированные поверхности отражали моё движение, и в каждом отражении я выглядела как чужая.
Тумбы, полки, журнальный столик - ничего. Я открывала ящики один за другим, заглядывала под диван, в шкаф, даже на кухню сунулась. Лишь звяканье посуды, гул холодильника и моё собственное дыхание.
Рукописи не было.
Я чувствовала, как сердце колотится где-то в горле. Бумаги могли сгореть в камине, лежать в его портфеле, быть уже у кого-то другого. Эта мысль разрывала меня.
Я наткнулась на кабинет - массивный стол, лампа с зелёным абажуром, стопки каких-то документов. Я рылась в них лихорадочно, но нашла только счета, черновики, записки. Всё - его. Ни слова моего. Я опустилась на стул. Руки дрожали. Он забрал её. Забрал, как и меня. Как и всё остальное.
Внезапно дверь отворилась. Щёлкнул замок, и в прихожей послышались лёгкие шаги каблуков. Я застыла на месте, сердце ухнуло вниз.
В комнату вошла Яся. Я сразу узнала её - ухоженная, собранная, с тем самым холодным блеском в глазах, что всегда заставлял чувствовать себя неловко. Она остановилась на пороге, и её удивление было настоящим:
— Алиса?.. — голос сорвался почти на смешок. — Что ты здесь делаешь?
Я судорожно сглотнула, встала с кресла.
— Я… я не знаю, — прошептала. — Это квартира Даниила?
Яся медленно прикрыла за собой дверь, сняла пальто и повесила его на вешалку. Движения спокойные, хозяйские. Она поставила сумочку на тумбу, обернулась ко мне.
— В каком-то смысле — да, — сказала она наконец. — Родительская квартира. Наш дом. Но мы с братом редко здесь бываем.
Я ощутила, как внутри всё оборвалось. Мир перевернулся. Всё, что я думала, что знала, оказалось ложью. Я схватилась за повод - взглядом ткнула в пустую тумбочку.
— Рукописи нет, — выдохнула я. — Она… она была здесь прошлой ночью. Где она?
Яся на минуту замерла, потом подошла ближе, и в её лице не было ни жалости, ни торжества - только расчётливая спокойность. Она заглянула в пустые ящики, провела пальцем по столу, как будто искала царапину, и ловко отмахнулась.
— Хрен с ней с рукописью, — сказала она ровно, почти безэмоционально, и я ощутила, как слова падают на ледяной пол. — Есть же электронный вариант. Рукопись - прошлый век, называй ее уже книгой. Это законченное произведение. И его нужно донести в массы. И я готова в этом тебе помочь.
Я замерла, стараясь услышать в её голосе хоть каплю правды.
— Отправишь на почту Сычеву, — продолжила она и, как ни в чём ни бывало, достала из сумочки телефон. — Этот сученок сделает всё как нужно. Твоя работа останется за тобой. А мы лишь доведём её до читателя. До твоего успеха.
Сердце в груди застучало быстрее - не от надежды, а от осторожного удивления. Помощь от сестры Даниила казалась капканом, но в словах Яси было и обещание: не вернуть бумагу - не конец, есть обходной путь.
Я хотела спросить «зачем вам это», «почему вы всё усложнили», но горло сжалось. Вместо слова вышел только хриплый шёпот:
— Почему ты помогаешь?
Яся чуть наклонила голову:
— Потому что успех делает людей удобными. И потому что успех тебя отвяжет. В конце концов - это тебе выгодно больше, чем нам. Да и мне твои услуги пригодятся. Я люблю людей, которые должны мне..
Она протянула мне телефон. В его экране мигнула пустая строка «кому». Сычев - еще один враг, или все же союзник? Они не особо ладят с Громовым. Но и не враждуют. Я не знаю даже. Как быть?
— Переписывай почту, дура..
Я взяла телефон, пальцы дрожали. Где-то внутри что-то щёлкнуло
: может быть, это и правда был шанс - последний, сомнительный, но шанс.
Глава 26. Корректировка "Исповеди"
Питер дышал светом. Я не привыкла к такому - солнце, будто чужак, осторожно раздвинуло серые облака и вылило на город золотой поток. Камни мостовой сверкали, вода в каналах ожила, и я вдруг почувствовала, как внутри стало тише. Словно этот свет был не для улиц, а для меня.
Встреча с отцом в кафе. Я ждала, сидела у окна и ловила глазами знакомый силуэт. Когда дверь распахнулась и в зал вошёл папа — чуть сутулый, в старом пальто, с привычной серьёзной складкой между бровями, — у меня внутри всё дрогнуло. Казалось, время откатилось назад: я снова девочка, которая бежит ему навстречу.
Его взгляд, всегда строгий, на секунду дрогнул и в этой дрожи я уловила нежность, которую он редко позволяет себе показывать. Мы сидели в тесной кофейне, а в чашке темнела горечь, от которой перехватывало дыхание. Я подносила её к губам, и вместе с кофе глотала воспоминания, детство, ожидания… Всё это смешивалось с теплом его присутствия.
— Алиса, — сказал он, подходя, и голос у него был тот самый — низкий, чуть хриплый, такой надёжный.
Я вскочила, обняла его крепко, как давно хотела. Он немного смутился, но прижал меня к себе, похлопал по спине. Запах кофе и осени смешался с его тёплым запахом - табак, морозный воздух, что-то родное, папино.
— Ну как ты? — спросил он, когда мы сели за столик. — Ты похудела. Работы, наверное, много?
— Много, — улыбнулась я. — Но всё в порядке. Я так соскучилась.
Он кивнул, делая вид, что занят меню. Я знала этот жест: скрыть лишние эмоции. Как будто и не было тех фото, проклятого дизайнера. Для меня. Для него - все было по прежнему, после домашних котлеток. Обычная посиделка в кофе отца и дочери. Он заказал себе чёрный кофе, я — капучино. Когда принесли чашки, мы какое-то время молча грели руки о горячий фарфор.
— Помнишь, как мы раньше ходили в кафе у парка? — начала я. — Ты всегда брал эспрессо и говорил, что всё это «пена и сиропы» — баловство.
Папа усмехнулся.
— Так и говорю до сих пор. Хотя, — он посмотрел на мою кружку с белой шапкой, — должно быть вкусно.
— Попробуй, — я протянула ему. Он отмахнулся, но потом всё-таки сделал маленький глоток. И рассмеялся.
— Сладко. Но ладно, можно привыкнуть.
Я поймала себя на том, что просто любуюсь им: руки широкие, кожа на скулах чуть загрубела от ветра, глаза уставшие, но всё те же — родные.
— Пап, а ты помнишь, как мы катались на велосипеде по аллее? Ты всегда ехал впереди и оборачивался, ждал меня.
— Конечно, помню, — сказал он тихо. — Ты тогда всё время падала, а я тебя поднимал.
Мы засмеялись, и что-то в груди разжалось.
Я рассказывала о работе, о друзьях, о том, какие книги читаю. Он слушал внимательно, иногда задавал вопросы. Мне казалось, что вот так и должно быть: сидим, говорим, как будто и не было этих долгих недель разлуки.
— Ты взрослая уже, — вдруг сказал он, разглядывая меня.
— А для меня всё та же девчонка, что бежала в школу с рюкзаком.
— А для меня ты всё тот же папа, — ответила я. — И я ужасно рада, что мы встретились.
Он отвёл взгляд, сделал глоток кофе, но я успела заметить, как у него дрогнули губы.
— Надо чаще видеться, Алиса, — сказал он негромко. — Хотя всего пару недель прошло. Ты замок починила то?
— Обещаю, — кивнула я. — Я буду сама звонить, тянуть тебя из дома. Замок починила...
И мы рассмеялись оба. Словно вернули себе что-то простое и настоящее. Сам факт, что он рядом, что мы сидим за одним столом, — уже счастье.
И в тот момент город перестал быть чужим. Он словно замер, слушая нас, и только солнечный луч скользил по столу, обещая всё ещё впереди. Тишину разрезал телефонный звонок - резкий, чужой, словно ножом по стеклу. Я вздрогнула, вынырнув из спокойствия, которое так осторожно строила в себе. На экране - Сычев. Его голос был коротким, сухим, без привычных обиняков: нужно срочно ехать в ЛенКит.
Кофе в чашке остыл мгновенно, разговор с отцом оборвался, как недописанная фраза. Петербург сиял солнцем, но для меня день снова сгустился в тревогу. Я попрощалась и стала собираться.
Я вышла из кофейни, и солнечный город вдруг показался чужим. Всё то тепло, что минуту назад наполняло меня, растворилось, будто и не было. В груди росла тяжесть — Сычев не стал бы звонить без серьёзной причины.
Маршрутка тряслась по неровным мостовым, и каждый толчок отзывался в сердце глухим ударом. За окнами проносился Питер — светлый, праздничный, равнодушный к моей тревоге. Люди спешили по своим делам, кто-то смеялся, кто-то разговаривал по телефону, и только я ехала навстречу чему-то, что уже пахло бедой.
ЛенКит ждал впереди, и чем ближе я была к нему, тем сильнее сжималось горло. В голове вертелось одно и то же:
что
могло
случиться?
Кабинет Аркаши Сычёва был набит книгами так плотно, что казалось - стены держатся не на кирпиче, а на корешках. Воздух тяжёлый, с запахом бумаги и дешёвого кофе. Я сидела на краю стула, чувствуя, как подлокотники дивана давят в бока, и ждала.
Сычёв поправил очки, слегка наклонился ко мне, и голос его зазвучал мягко, но с такой интонацией, что сопротивляться не хотелось - будто он уже заранее знал все ответы.
— У меня для тебя две новости, Алиса. Не самые плохие, но и хорошего в них мало, — он сделал паузу, растягивая удовольствие. — Твоя работа принята на конкурс. Нужны, конечно, правки… но это уже шаг к успеху. Большой шаг.
Я хотела улыбнуться, но улыбка вышла кривой.
— Единственное, — он чуть прищурился, глядя поверх очков, — не совсем ты у нас ответственная за эту книгу. Ну ничего, я могу подсуетиться. Сделать так, чтобы правки, внесённые тобой, были учтены. Чтобы комиссия сразу видела что это твоя работа. Твоя книга и твой труд.
Он откинулся в кресле, скрестил руки на груди и медленно произнёс последнее слово:
— Ты внимательно меня поняла, деточка?
Тон был ласковым, но между строк слышалось: «шаг в сторону — и ты вылетишь».
— Да… — я запнулась и посмотрела на него, пытаясь понять, шутит он или нет. — В смысле… не мой труд? А чей?
Сычёв улыбнулся уголками губ, будто заранее ждал этого вопроса.
— Ну, деточка, — он чуть наклонился вперёд и постучал костяшками пальцев по столу, — книга внесена Даниилом Красинским. Под редактурой Громова. А это уже, сама понимаешь, приравнивается к финальному шорт-листу. Потому что он имеет вес. Потому что, у него круг знакомых среди жюри конкурса и местных меценатов — ух, будь здоров. Связи так связи!
Он сделал паузу, глотнул остывшего кофе и добавил почти шёпотом, но так, чтобы каждое слово впилось в меня, как кнопка в ладонь:
— Новички в шорт-листы конкурсов сами по себе не попадают. Нужны связи, нужны огромные бабки. Это тебе не сказка про золушку. Тут всё прозаично. Ни мои связи, ни Яси тебе сильно не помогут. Но есть у меня знакомые в комиссии. И твою книгу донесут с твоими правками. Ты поняла меня? Ещё поборемся..
Он улыбнулся ещё шире, словно это и было его главным утешением.
— Да, — выдохнула я, не глядя ему в глаза. — Я прекрасно всё поняла.
Я поднялась слишком резко, стул скрипнул по полу. И почти бегом выскочила из кабинета, словно за спиной не книги и кофе, а клетка с тяжёлым замком. Моя книга. Украдена, переименована, присвоена. Имя Красинского горело на моем тексте, как клеймо.
В коридоре воздух показался другим, резким, холодным. Сердце колотилось. Моя книга - не моя. Мои строки - уже чужие. На конкурс пойдёт не то, что я писала ночами, а то, что выстроил Даниил под руку Громова.
Я прижала ладонь к виску. Нет. Я не позволю. Надо экстренно вносить правки. Всё переставить. Переместить главы, сбить ритм, но сохранить голос. Собрать из кусков новое целое - такое, что ни Даниил, ни Громов не смогут назвать своим. Главное вовремя отправить Сычёву. Сегодня. За этот вечер. Пока меня окончательно не стёрли из собственной книги.
Домой я летела, как на пожар. Выбросив сумку на пол, я вцепилась в ноутбук. Экран холодно вспыхнул, освещая мое бледное отражение. Я открыла файл. Главы, выстроенные чужим, безжалостным умом, смотрели на меня как предатели. Я почти слышала голос Громова: «Так —
правильно
. Так —
сильно
». Нет. Не правильно.
Я набросилась на текст. Я рвала его на куски, переставляла абзацы, вырезала целые сцены. Я тасовала слова, как карточную колоду, сбивая чужой, навязанный ритм. Кофе горчил на языке, но я не чувствовала вкуса. Я должна была вернуть себе свое. Вырвать его зубами, если потребуется.
К полуночи от первоначальной структуры не осталось и следа. Передо мной лежало нечто новое — дерзкое, хаотичное, живое. Мое. Дрожащей рукой я прикрепила файл к письму для Сычёва. Палец замер над кнопкой «Отправить». Это была точка невозврата. Я нажала.
Тишина в комнате стала абсолютной. Я осталась сидеть в темноте, слушая, как стучит мое сердце. План был прост: пусть они получат свою «грязь». Но это будет не та исповедь, которую они ждут.
Я снова открыла документ. И начала писать. Не для Громова. Не для конкурса. Для себя. И для тех, кто, возможно, будет искать правду.
«Меня учили опускать глаза от стыда. Но я научилась поднимать их и считать шаги. Запоминать лица. Человек в серой куртке у булочной на углу. Женщина в очках у школы ровно в семь пятнадцать. Они думали, что следят за мной. А я следила за ними».
Это была правда. Но не вся. Громов, читая это, должен был увидеть лишь «сырой материал», больную исповедь. Он не должен был заметить, что за этими словами — точные ориентиры, даты, приметы. Что этот текст — не крик души, а карта. Карта его собственной сети.
Я вплетала улики в ткань повествования. «Потухший фонарь в третьем подъезде» — та самая мертвая зона, где однажды «случайно» отключилась камера. «Разбитая витрина антикварного» — место, где Красинский как-то принимал странный пакет. Каждое незначительное, на первый взгляд, описание было шифром.
Я писала до рассвета. Текст стал оружием, замаскированным под капитуляцию. Он должен был удовлетворить их голод и одновременно указать путь к их горлу.
С первыми лучами солнца я перечитала все. Руки дрожали. Я отправила и эту версию Сычёву. Дело было сделано.
И тогда наступила тишина. Та самая, звенящая, что бывает перед бурей. Я ждала. Ждала их реакции. Их одобрения. Их гнева. А потом пришел ответ. Не от Сычёва. На экране телефона всплыло одно-единственное сообщение с незнакомого номера. Без подписи. Без угроз.
«Умная девочка. Но игра стала
опасной. Они уже все
знают
.»
Глава 27. Такая "разная" Яся
Как они так быстро узнали? Что опять случилось? Эти мысли мучили меня, словно назойливый комар. Всё внутри ныло и зудело от неопределённости.
Надо проветриться. Отдохнуть. Погулять.
Я поднялась,будто решившееся тело опередило растерянный разум. Улица встретила меня влажным, прохладным воздухом. Петербург всегда умел поднимать во мне особое чувство — тревожное, но родное, как если бы сам город понимал мои метания.
Сходить в Эрмитаж
. Он всегда действует на меня успокаивающе. Там можно раствориться в картинах, в их тишине, в их бесконечном времени. В них никто ничего не требует, никто не задаёт вопросов. Они просто смотрят на тебя — иногда строго, иногда мягко, но никогда с подозрением.
По дороге я ловила отражения в витринах— чужое лицо, будто бы не моё. Бледное, с напряжёнными губами. «Это я? Или это тень меня?» — мелькнула мысль.
У ворот Эрмитажа я остановилась.Бело-зелёные стены под серым небом казались особенно холодными, но в этом холоде была и надёжность. Шаг через порог и я будто уходила от всего, что мучило.
Тишина.Скрип пола. И эти взгляды с полотен.
Я вошла в зал и остановилась,будто впервые здесь оказалась. Картины - огромные, властные - смотрели на меня сверху вниз, как строгие свидетели. В их глазах было то, чего я избегала: прямой вопрос.
Я прошла дальше,вглубь, туда, где меньше людей. Мне всегда хотелось тишины, уединения, словно я приходила сюда не ради искусства, а ради самой возможности исчезнуть.
Мои шаги отдавались в пустоте залов.Смотрители скучали у дверей, равнодушные и серые, будто сами были частью музейных стен.
Я остановилась перед одним портретом.Женщина в тяжёлых одеждах, взгляд упрямый, холодный, будто она знала обо мне что-то, чего я сама боялась признать.
«Ну что,Алиса? — словно спрашивали её глаза. — Ты ведь понимаешь, что всё уже решено. Бесполезно бежать».
Я отвела взгляд,сердце болезненно кольнуло. Дальше было уже другое полотно, мягкие краски, пейзаж. Луга, свет, просторы. На секунду мне показалось, что я чувствую запах травы. И от этого стало легче. Хотелось шагнуть в ту картину, раствориться в её простоте, где никто не преследует, не спрашивает, не требует ответов.
Я шла из зала в зал,и картины становились собеседниками. Одни осуждали, другие утешали, третьи смотрели сквозь меня, как через стекло. Я ловила эти взгляды, как будто они могли подсказать решение. Но решения не было. Только я и это бесконечное эхо в голове.
Я свернула в следующий зал и чуть не столкнулась с группой туристов,но вдруг заметила знакомый силуэт. Сердце оборвалось. Яся.
Она стояла рядом с высоким статным мужчиной в дорогом пальто,сдержанным и уверенным. Его поза, его взгляд — всё выдавало в нём мецената, покровителя, человека, привыкшего держать мир в кармане. Яся смеялась, слегка касаясь его руки, и этот смех звучал так, будто весь Эрмитаж принадлежал только ей.
—Алиска, дорогая, — вдруг заметила она меня и в полушутку воскликнула, — ты меня что ли преследуешь?!
В её голосе была лёгкость,но и игла. У меня внутри всё похолодело. Яся всегда умела говорить так, будто её слова — это просто шутка, но при этом каждый звук бил точно в сердце.
Меценат обернулся,окинул меня внимательным, чуть насмешливым взглядом, словно оценивая, стоит ли я хоть чего-то. И снова повернулся к Ясе, даря ей всё своё внимание.
А я осталась стоять,глупо сжав пальцы в кармане, не зная — улыбнуться, ответить в тон или просто исчезнуть в коридорах Эрмитажа, будто меня здесь никогда и не было. В её голосе была лёгкость, но глаза блестели — слишком уж довольные собой.
—Познакомься, — с чуть преувеличенной теплотой сказала она, повернувшись к своему спутнику. — Это моя давняя подруга Алиса. А это — Павел Сергеевич.
Мужчина слегка кивнул мне,сдержанно, с оттенком высокомерия. Яся сделала вид,что задумалась, а потом небрежно, словно между прочим, бросила:
—Кстати, Алиса… Павел Сергеевич — председатель жюри одного известного литературного конкурса. «Большая книга». Наверное, слышала о таком?
Она произнесла это почти буднично,но каждое её слово резануло. Словно случайно выставленное напоказ оружие. Мужчина снова посмотрел на меня — на этот раз пристальнее. Но во взгляде не было любопытства, только холодная оценка, будто он листал досье. Я аж невольно отвела глаза и почувствовала,как жар подступил к щекам. Не знала, куда деть руки, взгляд, голос — всё во мне растерялось. Но Яся, будто только и ждала этой заминки, легко шагнула вперёд и подхватила:
—А это — наша Алиса, — сказала она, обращаясь к Павлу Сергеевичу почти официальным тоном, как будто представляла на сцене. — Надеюсь, с её работой вы тоже ознакомитесь.
Она улыбнулась - слишком сладко, слишком демонстративно.
—Она одна из кандидаток на победу. Скромная, но очень сильный автор. Алиса умеет удивлять.
Уверена
, поборется за награду.
Её слова ударили сильнее,чем если бы она высмеяла меня напрямую. Это звучало как похвала, но внутри я слышала другой подтекст: смотри, Алиска, теперь ты на виду, теперь тебе не спрятаться.
Павел Сергеевич слегка приподнял бровь.
—Интересно, — произнёс он сухо, — я постараюсь обратить внимание.
Я кивнула,пытаясь улыбнуться, но чувствовала себя словно выставленной на витрину — чужой рукой, чужими словами.
Они ушли так же внезапно,как и появились. Яся, легко касаясь руки своего мецената, бросила на прощание ещё одну ослепительную улыбку — уже не мне, а залу в целом, словно и стены Эрмитажа должны были запомнить её.
Я осталась стоять одна.Воздух вокруг будто стал тяжелее, картины глядели на меня пристально и холодно. Я не могла избавиться от чувства, что вся сцена только что была разыграна ради меня. Будто Яся вела спектакль, а я — случайная статистка, неловко забывшая свою роль.
Сердце всё ещё колотилось.Щёки горели. Их смех и слова Яси звенели в ушах: «
Алиса — одна из кандидаток на победу
». Зачем она это сказала? Чтобы поддержать? Нет. Чтобы подчеркнуть мою слабость, выставить меня под чужим светом.
Я медленно пошла дальше по залу.Скрип пола под ногами звучал особенно громко. И вдруг возникло отчётливое ощущение: всё это было не случайностью. Яся знала, где я окажусь. Она знала, как меня застать в врасплох.
Я остановилась перед очередным портретом и встретила взгляд нарисованной женщины.В её глазах я прочитала то, что боялась признать: тебя втянули в игру, Алиса, и выхода назад уже нет.
Я вышла из Эрмитажа,всё ещё под гнётом недавней встречи. Город встречал меня промозглым воздухом и тянущейся серостью улиц. Я уже собиралась поймать такси, когда зазвонил телефон.
—Алиса? — голос Сычёва был сух, без приветствий. — Ты можешь заехать ко мне? Я в ЛенКит.
Сегодня
. Желательно прямо сейчас. Есть дело.
Я замялась.
—А какое именно дело?
—Личное. Впрочем, ты всё поймёшь, когда приедешь.
Он отключился,не дав мне времени для вопросов.
Я поймала такси и направилась в ЛенКит. Дорога показалась длиннее обычного, мысли метались, но ни одна не приносила ясности.
В вестибюле старого здания лифт скрипел и дышал металлом.Я зашла внутрь, нажала кнопку и почувствовала, как кабина дрогнула, медленно трогаясь вверх.
На втором этаже дверь дернулась,и внутрь вошёл Громов. Узкое пространство сразу стало тесным, воздух сгущённым. Он не спешил отворачиваться.
—Привет, Алиса, — произнёс он спокойно, почти ласково.— До меня донесли весть, что ты связалась с Ясей.
Пауза была длинной,и я слышала только гул лифта.
—Глупо, — добавил он, слегка усмехнувшись.
Я не сразу смогла вдохнуть и сжала пальцы в кулак и повторила твёрже:
—А мне сказали, что вы украли мою книгу. Это правда?
Громов усмехнулся,покачал головой и чуть склонился ближе, будто его слова были предназначены только для меня, хотя кроме нас в лифте никого не было.
—Во-первых, не украл, — произнёс он мягко, почти вкрадчиво. — Книга и была моей. Я её корректор… и твой создатель как автора.
Он сделал паузу,и я почувствовала, как металлические стены сжимаются вокруг нас.
—Могла бы и поблагодарить, — добавил он, глядя прямо в глаза.
Я почувствовала,как гнев обжигает горло.
—Создатель?! — сорвалось у меня. — Да без меня у тебя бы и книги не было! Ты присвоил чужое, и ещё смеешь требовать благодарности?!
Громов не дрогнул.Его голос оставался спокойным, почти убаюкивающим, от чего становилось только хуже.
—Алиса… — он произнёс моё имя так, будто уговаривал ребёнка. — Во-вторых, я ничего не присваивал. Я лишь сделал то, что ты сама не сумела. Придал форму. Поднял выше. Без меня твой голос никто бы и не услышал.
Он прищурился,усмехнулся уголком губ:
—А Даниил… он всего лишь посредник. Такой же, как и ты, — хочет внимания, славы, быть услышанным. Мы все здесь ради этого. Разница лишь в том, кто готов заплатить цену.
Лифт дёрнулся,но двери ещё не открывались. Металл дрожал, словно прислушивался к его словам.
—Как и Яся, — добавил Громов, чуть наклонившись ближе. — Она так же играет тобой и манипулирует. Ты только пока этого не поняла.
Он произнёс это спокойно,буднично, будто речь шла о чём-то самоочевидном. Но в каждом слове слышалось удовольствие — он наслаждался моим смятением.
В этот момент двери лифта с шипением раскрылись.
Я вышла из лифта и,задержав дыхание на мгновение, сказала прямо, не глядя назад:
—Яся — единственная, кто мне помог. В отличие от вас всех.
В лифтовой коридор вернулся металлический эхо от моих слов.Громов слегка улыбнулся — не тёпло, а по-хищному, как будто только что получил подтверждение своей мысли.
—Помогла? — произнёс он тихо. — Она умеет выглядеть великодушно. Не обманывай себя: её помощь - инвестиция. Ты ей нужна так же, как и она нужна тебе. Не путай добро со сделкой. Я жил с ней пару лет и я в курсе как она "любит".
Он усмехнулся,щурясь, как будто видел перед глазами десятки таких людей.
—Запомни раз и навсегда: шлюхи не умеют любить. Это аксиома. Знаешь, почему нормальная женщина не задерживается на панели? Потому что в ней есть хоть капля самоуважения. Такая сходит быстро, пока не сгорела. А остаются те, у кого внутри одна ненависть да гниль. Из них-то и получаются «лучшие» — на них всегда спрос. Почему? Потому что они презирают мужчин, а значит — виртуозно врут, продаются и вытягивают из них всё до последней копейки. И делают это с удовольствием.
Он посмотрел на меня оценивающе.
—Яся… умная, красивая — не отнимешь. Вся её карьера — это удачная серия инвестиций в собственное влагалище. Она шустрая: везде успела, со всеми переспала, в нужные двери пролезла. Не путай это с талантом. Это расчёт. Чистый и холодный. Если бы она хоть что-то понимала в любви, она бы давно нашла одного и жила с ним. Но это не про нее. Она — паразит. И когда такая начинает лепетать про любовь — это наглая ложь, чтобы ты расслабилась и раскрыла кошелёк. Поверь мне, шлюха, которая умеет любить, — это нонсенс. Такого не бывает.
Я стояла,чувствуя, как в горле пересохло. Слова рубили, но я удержала взгляд и не дала сломаться. Сердце колотилось, но вместе с гневом и отвращением я ощущала странную лёгкость — будто признание горькой правды освобождает.
Я развернулась и пошла по коридору к кабинету Сычёва. Шаги отдавались ровно и уверенно; за спиной лифт тихо захлопнул двери, унося с собой его голос и его улыбку.
Глава 28. Стычка и сделка
Лифт уехал с Громовым, а я шагнула в коридор. Воздух был тяжёлым, как будто в нём висела сажа, старые секреты и чужие шёпоты. Тишина гудела в ушах, каждая дверь смотрела глухим глазком.
Я шла медленно, чувствуя, как каблуки стучат слишком громко. Внутри всё дрожало. В голове ещё звучал голос Громова из лифта - вязкий, прилипчивый, как паутина: «
шлюхи не умеют любить
…» Я сжимала пальцы в кулак, будто только этим могла выдавить из себя его слова.
Дверь Сычёва оказалась приоткрыта. Я остановилась, вдохнула и толкнула её. Внутри было пусто.
Только сам Сычёв, сидящий за массивным столом. Без Даниила, без Яси. Пустота сразу показалась подозрительной, как будто настоящий суд устроили в другом месте, а мне оставили лишь его тень.
Он поднял глаза. Лицо — камень, ни морщинки лишней.
— Алиса, — произнёс он спокойно, словно констатировал факт. — Садись.
Я сделала несколько шагов и остановилась у кресла, не решаясь сесть.
— Я думала… — мой голос сорвался, я кашлянула. — Я думала, тут будет… больше людей.
— Зачем больше? — он чуть улыбнулся. — Разговор должен быть между нами. По конкурсу писателей - у книги все отлично. Она вошла в финальный шорт-лист. И есть шанс что поборется за финал. Что скорее всего и произойдет, судя по связям. Громов мечтал о награде автор года. Как и Даниил. К тому все и ведёт. Почему бы нам не воспользоваться шансом, пока они “витают в облаках” ?
Я медлила, потом всё-таки села. Стул скрипнул, словно недовольно. Сычёв сложил руки на столе.
— Ты ждала трибунал, что ли? Но я не прокурор. И не судья. Я… скорее посредник. Мне не нужны крики. Мне нужно, чтобы ты поняла простую вещь: твоя сила - в молчании.
Я нахмурилась.
— В молчании?
— Да, — он кивнул. — Тебя уже знают. Шёпотом, за спиной, в кулуарах. Но ещё не видели по-настоящему. Если сейчас ты начнёшь кричать: «
это моя
книга, это мой голос
» — тебя растопчут. Зал усмехнётся, Громов вывалит стопку бумаг, Даниил подтянет свидетелей. Они превратят тебя в скандал, а не в автора.
Он подался вперёд.
— Но есть другой путь.
Я молчала.
— Исчезни, — сказал он негромко. — Уйди в тень. Не участвуй в их грязи. Пусть они грызутся друг с другом, пока думают, что тебя нет. А потом - появись. На вручении премии. Встань и забери своё. До премии две недели, есть время обдумать каждый свой шаг.
Его слова повисли в воздухе.
— Фурор неожиданности, — добавил он. — Представь: все ждут привычные лица, а выходит тихая, почти забвенная Алиса. Это будет удар сильнее любого скандала.
Я опустила глаза. Сердце колотилось, но мысли путались. Исчезнуть? Спрятаться? Сделать вид, что меня нет? Это было похоже на смерть. И вместе с тем… на освобождение.
— А если они украдут? — спросила я хрипло. — Если подпишут книгу своим именем? Там итак заявка от Даниила!
— Пусть подпишут, — в голосе Сычёва не было ни капли тревоги. — На вручении мы раскроем карты. Главное, чтобы у тебя было оружие.
— Оружие…
— Текст, — он кивнул. — Исповедь. Последний. Напиши его так, чтобы сомнений не осталось. Пусть каждое слово будет твоим доказательством. Внеси последние правки. Тем более предыдущие твои - остались незамеченными для Громова. Стань собой в своей исповеди.
Я подняла глаза. Он смотрел спокойно, даже мягко. Но в этой мягкости было что-то опасное, как в гладкой воде под которой прячется глубина.
— Подумай, — сказал он. — У тебя есть ночь. И две недели на тишину.
Я вышла на улицу и почувствовала, как город сразу занял всё пространство вокруг меня: влажный от зимней сырости воздух, тяжёлый и прозрачный одновременно, просачивался сквозь шарф и вороты пальто. Дверь за моей спиной захлопнулась с обычной для Петербурга сухой решительностью и я осталась одна с улицей, словно вся остальная жизнь отныне происходила где-то за занавесом. Холод ладоней, дыхание в тёмном храме улицы — всё это уплотняло присутствие моего тела, делало шаги отчётливее.
Петербург встретил меня сизым небом, небо это было каким-то низким и пристальным, как взор старого знакомого, который знает обо мне больше, чем я хочу. Свет фонарей растекался по асфальту липкими кругами, отражение домов дрожало в лужах, а воздух пахнул сырой краской и дальними, незаметными разговорами. Город не говорил прямо - он создавал настроение, медленную, сдержанную музыку, под которую легко идти и трудно остаться самим собой.
Ноги сами повели вдоль Невы: этот маршрут был знаком лучше, чем карта, короче любой мысли. Берег тянулся, мосты как часы с перебитым циферблатом, огни переплетались и распадались, а я шла, не ища выхода и не ожидая встречи. Шаги вели от дома к дому, от воспоминания к воспоминанию; каждый метр отдавал в колени лёгкую усталость, которую можно было принять как цену за возможность двигаться вперёд. Невские ветры обдували лицо, смывая с него острые края дня.
Вода текла чёрной лентой - плотная, бесшумная и безразличная к моим маленьким трагедиям. Она отражала тусклые огни, будто сама ночь решила сохранить в себе фрагменты света; в этих отблесках я ловила случайные лица, чужие силуэты и свои собственные, и всё это казалось одновременно знакомым и чуждым. Река не обещала ответов; она только возвращала назад то, что ей дали, более холодным и ровным, чем было прежде.
Я шла и думала: исчезнуть. Уйти. Вернуться неожиданно. Мысли эти не звучали как планы, они были скорее шёпотом, который можно было слушать или не слушать. Исчезнуть — означало безмолвно оставить этот плотный мир вещей и ожиданий; уйти - отпустить причалы и причастности; вернуться неожиданно - испытать право на новую сцену, выяснить, как изменится окружающее, если появлюсь я в другом виде. Ветер смешивал эти желания, и я шла дальше, потому что шаг - иногда единственное, что делает идею реальнее.
В голове звенели голоса: Громов, Яся, Даниил. Но сквозь них пробивался новый:
напиши
. Напиши последнее.
Ночь я провела за столом. Комната казалась слишком тесной, окно запотело. Пальцы бегали по клавишам, пока я писала исповедь. Это была не просто рукопись - это было разоблачение. Я вплетала имена, даты, намёки, которые знали только я и они. Писала о фотографиях, о словах, сказанных в тёмных коридорах. О каждом взгляде, что обжигал сильнее ножа.
Страницы наполнялись болью и гневом, но вместе с ними - силой. Это был мой голос, голый, без редакторов, без корректоров. Когда рассвело, я перечитала написанное. Листы дрожали в руках. Я собрала их, скопировала в файл и отправила. На все адреса, что могла найти: издательства, жюри конкурса, почтовые ящики, даже личные контакты, оставшиеся в старых письмах. Я не указала обратного адреса. Пусть слово само летит.
После этого я собрала вещи. Чемодан, сумку, паспорт, деньги. С каждой сложенной рубашкой становилось легче дышать. Я вышла на улицу. Утро было серым, сырым. Город смотрел на меня пустыми окнами. Я шагнула к обочине и замерла.
У соседнего дома стояла машина. Чёрная, с затемнёнными стёклами. Она не двигалась, но я чувствовала - ждёт меня.
Я стояла на пустой улице, с чемоданом у ног, и смотрела на чёрную машину у соседнего дома. Она всё так же не двигалась, но её неподвижность пугала сильнее, чем если бы она тронулась следом.
Так и стояла, вслушивалась в город, но город отвечал отрывистыми, чужими звуками: где-то за углом хлопнуло мусорное ведро, на мостовой прозвенел шаг — как будто кто-то только что сделал шаг в такт моим. Казалось, все взгляды слились в одну линию и тянулись от окон домов прямо ко мне. В окнах напротив кто-то светил фонариком — или мне так показалось; свет зажёгся на секунду, потом погас, и я ощутила, как петля страха стягивается вокруг горла. Я подумала о бумагах в файле: вдруг их уже читают. Вдруг где-то сейчас обсуждают строки, которые я только что отпустила в мир.
Воздух пахнул бензином и чей-то старой курткой. Из машины — чёрной, с затемнёнными стёклами — доносился ни к чему не привязанный шорох, как будто внутри перелистывали страницы. Птица села на поручень моста и, не взмахнув крылом, смотрела прямо на меня; её голова мотнулась, и у меня будто дрогнул под кожей каждый нерв. Мимо прошёл мужчина в сером пальто, и я уверена — он смотрел на меня слишком долго, так, будто пытался сложить лицо, которое видел в тех листах.
Телефон в сумке завибрировал. На экране — неизвестный номер и одно слово: «видно». Я не звонила никому. Я не нажимала «отправить» после того, как отправила всё.
Сделала шаг назад. Машина не тронулась, но свет в салоне вспыхнул - синий, болезненный; отражение его в мокром асфальте растянуло фигуру, похожую на силуэт с зонтом. Сердце стучало громче, чем шаги прохожих; в ушах зазвенело, как будто из моих страниц вырвали буквы и бросили их в воздух. Я могла повернуться и уйти в тонущие дворы, но знала: куда бы я ни пошла, где-то рядом уже лежала мой текст - разложенный, прочитанный, оценённый. Машина закрыла стекло. Послышался щелчок - не замок, не дверца: более тихий, похожий на печать.
Резко опустив глаза, сжала ремень сумки и пошла вперёд. Каблуки стучали гулко, сердце билось в такт. Я чувствовала спиной этот тёмный прямоугольник стёкол, из которых на меня смотрели чьи-то глаза. Но машина не тронулась.
Свернув за угол, вышла на оживлённую магистраль, поймала такси.
— Куда едем? — спросил водитель.
Я замялась. Адресов не было. Куда угодно, лишь бы дальше.
— На вокзал, — сказала я.
Поезд увозил меня из города. Серые окраины мелькали в окне, склады, трубы, пятна огней. Я сидела в купе одна, обнимала сумку, будто это было всё, что у меня осталось.
Внутри горело одно: я сделала это. Исповедь ушла. Письмо, книга, мой голос — теперь они не в клетке. Где-то там, в электронных ящиках и редакциях, мой текст уже дышит сам. Я закрыла глаза. Но вместе с облегчением пришёл страх: а что дальше?
Утром я вышла на перрон маленькой станции. Воздух был холодный, острый, пахнул сырой землёй и дымом из печных труб. Я сняла комнату у женщины с выцветшей косынкой, которая долго разглядывала меня подозрительно, но потом пожала плечами и пустила.
Комната была тесная, с облупленными обоями и скрипучей кроватью. Я поставила чемодан, села у окна.
За окном тянулись серые поля, тонкая нитка дороги и бродячая собака.Здесь никто меня не знал. Здесь можно было исчезнуть.
Я выключила телефон.
Глава 29. Обретение голоса
Дом был чужим. Скрипучий, с облезлой штукатуркой и въевшимся в стены запахом старого картона и пыли. В нём не было ничего моего - только стол у окна, лампа с мутным зелёным абажуром и ноутбук, чьё холодное синее мерцание заменяло живой огонь в камине. Я приехала сюда, чтобы скрыться, но очень быстро оказалось - скрыться можно только от города, не от себя. От себя не убежишь. Она,
эта другая я
, молчаливая и яростная, сидела внутри, требуя выхода.
Тишина здесь была иной, не городской. Она была вязкой, глухой, физически ощутимой, как плотный туман. В ней стучали только клавиши. Клавиши и моё сердце, отбивавшие нервную дробь где-то в горле. Иногда их ритмы совпадали, сливались в единый пульсирующий код, и тогда мне казалось, что я сама - всего лишь инструмент, расстроенное пианино, по которому кто-то играет тяжёлую, незнакомую мне музыку.
Я писала. Уже не ради конкурса, не ради одобрения Громова или призрачного признания. Я писала, потому что слова начали сочиться изнутри, как кровь из незаживающей, нагноившейся раны. Если я останавливалась, они начинали заливать меня изнутри, поднимаясь к горлу кислым комом безысходности.
Поэтому я стучала, стучала, стучала, выдавливая их на экран, буква за буквой, капля за каплей. На поверхности это выглядело как исповедь. Голая, дрожащая, беззащитная. Но между строк, в подтексте, я старательно вплетала узлы. Шрамы. Слепые коды. Я выписывала до мелочей запахи, вылавливала из памяти даты, привычки, мимику. Их. Громова с его вечной ухмылкой превосходства. Даниила с его предательской ласковостью. Яси с её острыми, как бритва, словами. Всех, кто пытался сделать меня пешкой, молчаливым фоном для своих великих игр. Теперь они — мои персонажи. Куклы. Теперь я вычёркиваю их так же легко и безжалостно, как фразу с опечаткой.
Я физически чувствовала, как в тексте что-то растёт, вызревает, наливается соком. Сначала — Лика, смеющаяся, обнажённая, вся из солнечных зайчиков и лёгкости. Потом — Алина, требовательная, дерзкая, с взглядом, прожигающим бумагу. Потом — я. Но не та, что сутулится в очереди за дешёвым кофе, боясь встретить чей-то взгляд. Другая. Та, что держит в руке не ручку, а скальпель. Та, что решает: «Оставить» или «Удалить». Решает без апелляции.
Иногда я ловила себя на том, что вслух разговариваю со страницами, с голосами в голове. — «
Хорошие девочки не ведут себя так вызывающе
», — доносился из прошлого мамин голос, скупой и холодный. Я отвечала ему: вычеркнуть. — «
Вы пишете, как слепая о цвете
», — шипел Громов, и его дыхание, пропахшее дорогим табаком и презрением, обжигало щёку. Я отвечала: заменить. Я была и автором, и редактором, и судьёй в этом трибунале, который сама же и учредила.
Дни и ночи спутались в один бесконечный клубок. Лампа мигала, намекая на скорую смерть лампочки, экран слепил глаза, но я не вставала. Писала. Пальцы онемели и стёрлись до красноты, ногти трескались, оставляя на клавишах микроскопические засечки, но текст лился непрерывно, как водопад. Он больше не был моим - я была его. Проводником. Медиумом.
И постепенно, кристально ясно, до меня дошло: эта книга - не черновик. Она - ловушка. Хитрая, многослойная. Кто её прочтёт, тот в неё попадёт, как муха в паутину. Они сами, добровольно, заглянут в зеркало, которое я им подставлю. Сами увидят свои уродливые, искажённые лица, свои мелкие, тайные желания, прикрытые маской благопристойности. Я бью их же оружием - соблазн, подстава, исповедь, предательство.
Когда-то я панически боялась быть увиденной, раскрытой, обнажённой. Теперь я сама совершаю это обнажение. Мой стриптиз души на поверку оказывается допросом с пристрастием. Мой поцелуй на странице оборачивается приговором. Каждая фраза - отточенное лезвие, каждый абзац - капкан.
И, может быть, прямо сейчас, пока я пишу эти слова, кто-то их уже читает. Тот, кому не терпится узнать, что же станет с этой несчастной девочкой. Может быть, ты. Читатель. Ты держишь в руках не роман. Ты держишь меня. Мою исповедь, мою месть, мою метаморфозу. Ты думаешь, что это просто текст? Ошибаешься. Это инфекция.
Эта книга называется «
Корректор Плоти
». И это не броское название. Это - диагноз. Констатация факта. Приговор миру, который я исправляю.
Телефон завибрировал, когда рассвет только начинал сочиться в щели ставней, окрашивая пыль на столе в бледно-серый цвет. Я смотрела на него долго, не мигая, как на опасное насекомое, прижавшееся к стеклу снаружи. Потом, сделав глубокий вдох, всё-таки нажала на кнопку.
Экран вспыхнул и на меня немедленно обрушился шквал. Десятки сообщений, накопленных за дни молчания. Катя: «
Ты где? Выйди на связь
.
Жива?
» Отец: «
Алис, ответь, пожалуйста. Я волнуюсь
.» Несколько неизвестных номеров с пугающими вопросами. Какие-то уведомления из социальных сетей, спам, письма. Мельтешение букв, знаков, смайликов. Весь тот внешний мир, от которого я сбежала, яростно пытался пробиться сюда, в моё укрытие, мою крепость.
Я набрала два коротких, ничего не значащих ответа. Отцу — «
Не
переживай, всё хорошо, мне нужно побыть одной
». Кате — «
Со
мной всё в порядке. Скоро вернусь
». И тут же, не дожидаясь новой волны, выключила телефон.
Раздался тихий, финальный щёлк. И тишина вернулась, насыщенная, густая, успокаивающая. Почувствовала острое облегчение, будто вытолкнула за дверь шумных, навязчивых гостей, которые ломились ко мне без приглашения.
После этого дни текли, как вода сквозь пальцы. Я перестала их считать, потеряла счёт. Время потеряло свою линейную структуру, смявшись в один бесконечный сейчас. Иногда казалось, что утро наступает каждые три часа, а ночь длится вечность. Я писала. Правила. И снова писала, уходя вглубь себя, как в омут. В деле всегда предпочитала Павлов Фросям, а Викторов Дусям. Так говорила моя знакомая - так делаю и я.
Почему именно так говорила - уже не вспомню, она была из староверов, редко кто ее понимал. Но она была моим любимым наставником. Легенда, не побоюсь этого слова. Была, есть и будет. Но я отвлеклась...
Стол стал продолжением моих рук, врезаясь в них костяшками. Лампа - искусственным солнцем в этой вселенной из бумаги и цифр. Ноутбук - лёгкими, в которые я дышала, ритмично и прерывисто. Я больше не жила в доме, я жила в тексте. Реальность за окном поблёкла, потеряла чёткость, стала чёрно-белой копией той яркой, гиперреальной действительности, что рождалась на экране.
Каждый день я перечитывала написанное и резала его, безжалостно, как хирург, отсекающий мёртвую, поражённую ткань. Слово за словом, абзац за абзацем. Убирала всё лишнее, слабое, фальшивое, оставляла только живой, стучащий нерв, только чистый пульс. Красная линия курсора скользила по экрану, оставляя за собой руины старых фраз, и я чувствовала странное, почти садистическое удовлетворение, когда удалённые куски исчезали в небытие - будто я обрезала не слова, а свои старые страхи, свою сутулость, своё вечное, заученное «извините».
Иногда казалось, что слова сопротивляются, борются со мной. Они скрипели, как непослушные шестерёнки, как дверь, которую никак не удаётся закрыть до конца. Но я давила. Заставляла. Переписывала по десять раз, принуждая текст подчиниться, лечь так, как я хочу. Я была дирижёром этого немого оркестра.
Я стала до болезненности внимательна к деталям. К запахам особенно. Я ворошила память, выискивая и выписывая табак, которым пропах от Громова его пиджак. Металлический, кровяной привкус его «честных» фраз. Мелкие, почти невидимые привычки Даниила - как он трогал кольцо на пальце, когда нервничал или врал.
Вставляла эти мелочи в текст, будто минированные бусины, будто якоря, за которые можно зацепиться и уйти на дно. Слово - как подставленный в темноте табурет, о который кто-то обязательно споткнётся и расшибет лицо.
Я понимала: они все там, снаружи, до сих пор уверены, что манипулируют мной, как марионеткой. Но теперь мои слова манипулируют ими. Пусть прочтут и увидят себя со стороны. Пусть узнают и почувствуют холодный ужас осознания.
Ночью я часто просыпалась от того, что текст продолжал жить и виться в голове независимо от меня. Строки сами складывались в темноте, приходя из ниоткуда. Я вставала, включала лампу, слепящую одним глазом, и записывала их на полях распечаток, а когда бумаги не было под рукой — прямо на коже ладони, на предплечье.
Утром чернила расплывались в синие приливы, и я расшифровывала их, как древние руны, и переносила в файл. Моя кожа стала черновиком.
Иногда, в самые тихие ночные часы, мне казалось, что стены этого чужого дома дышат в такт со мной. На них, на обоях, проступали, как плесень, обрывки фраз, силуэты. Лика смеялась из угла, заливисто и беззаботно. Алина что-то требовала резким, визгливым шёпотом. Громов наклонялся и шипел прямо в ухо: «
Честность или смерть. Выбирай
». Я смеялась им в ответ. Потому что знала твёрдо: теперь их голоса не хозяева.
Они
- просто материал. Глина в моих руках. И я леплю из них то, что хочу.
Неделя пролетела незаметно, одним выдохом. Календарь в телефоне остался замороженным на дате моего побега. Я перестала следить за временем, за днями недели. Всё, что было важно - текст. Он рос, креп, превращался в зверя, которого я кормила своим телом, своей болью, своей памятью.
И всё больше, всё явственнее я чувствовала: эта книга не принадлежит мне. Я принадлежу ей. Я всего лишь её инструмент, её руки, её глаза. Она использует мои пальцы, моё зрение, бьётся моим сердцем. Она ведёт меня к какой-то своей, неведомой мне цели.
Но когда я перечитывала очередной отрывок и видела в нём не Лику, не Алину, не Громова, а себя — настоящую, голую, без панциря, без оправданий, вывороченную наизнанку, — я понимала: я и есть эта книга. Вся она, от корки до корки — это я. Иного меня не существует.
Мир там, за окном, за городской чертой, продолжал шуметь, звонить, требовать. Катя, отец, незнакомые номера. Но всё это уже было далеко, как воспоминание из предыдущей жизни. Здесь, в этой глухой тишине, я превращалась. Не в «хорошую девочку», не в «черновик женщины», как я думала раньше. В нечто другое. В того, кто держит в руке не просто красный карандаш, а саму реальность. И решает: жить ли этой строке. Быть ли этому человеку. Я стала корректором не только текста, но и судеб.
Каждый новый день я садилась к столу и исправляла реальность. Я жила как утка. Монотонно, бездумно, но выживала. Дом — книга. Магазин — книга. Фастфуд — книга. Сон — книга. И снова книга.
Я перестала чувствовать вкус еды: булка из «Додо», разогретая картошка, пластиковый кофе — всё сливалось в одну тягучую жвачку, которая просто удерживала тело на плаву. Вкус был только у слов. У них было всё: кислота, сладость, металл.
Дорога до магазина занимала двадцать минут. Я шла по мокрому асфальту, мимо серых гаражей, и видела перед глазами не людей, а абзацы. Мужчина с сеткой — чужая фраза, которую я вот-вот вычеркну. Девочка на самокате — слово с прописной буквы, слишком яркое, не к месту. Мир становился рукописью.
Возвращаясь, я открывала ноутбук, и пальцы снова сами начинали бить по клавишам. Я уже не писала историю. История писала меня. И чем больше я погружалась, тем меньше оставалось границ между мной и текстом.
Сон приходил внезапно. Я засыпала прямо за столом, с головой на клавиатуре, и просыпалась от того, что экран светил новым абзацем, будто кто-то писал за меня.
Иногда я не помнила, что эти слова появились моими руками. Но они были в точку. Слишком в точку.
Я перечитывала, и у меня дрожали пальцы. Потому что знала: это не просто литература. Это - план. Карта. Ловушка. И она готова захлопнуться.
Так прошла неделя. Дни летели как песок сквозь пальцы. И вот однажды я взглянула на календарь. До начала премии «Большой Книги» оставалось три дня.
Экран мигнул. Мне показалось — это не дата, а приговор. В груди кольнуло странное чувство. Не страх, не радость — предвкушение. Я поняла: придётся вернуться. Вернуться в город, где всё началось. Вернуться туда, где мои слова станут оружием.
Я выключила ноутбук, и в доме стало слишком тихо. Тишина была как натянутая струна. Я знала: стоит мне выйти за дверь — и она лопнет.
Я вышла на крыльцо. Воздух ударил в лицо - холодный, влажный, пахнущий мокрым асфальтом и дымом из далёкой котельной. Он был густым и реальным, после спёртой атмосферы комнаты с его картонным духом. Я сделала глубокий вдох, и лёгкие заныли от непривычной свежести. Это был первый шаг. Не в город - пока нет. Сначала нужно было выйти из дома. Ключи оставила под половицей. Хозяйке.
Тело затекло, мышцы ныли от недель сидения в одной позе. Я постояла на промозглом ветру, глядя на покосившийся забор и грядку с пожухлой ботвой. Мир за пределами экрана казался плоским, бедным на цвета и смыслы. Серый. Бурый. Тускло-зелёный. Никакой кислотной яркости моих метафор, никакой глубины чёрного, каким я выписывала Громова. Эта реальность была черновиком, который я уже переписала и улучшила.
Включила телефон. Прошла целая вечность, пока он оживал, наполняясь сообщениями. Тот самый шквал, который я отложила. Но теперь я смотрела на него не как на угрозу, а как на сырьё. Ещё один пласт материала для наблюдения. Паника Кати, сдержанная тревога отца, злорадные вопросы от «подруг» — всё это были лишь штрихи к портретам, которые я уже создала.
Я не ответила никому. Вместо этого открыла заметки и записала:
Страх других - липкий, требует подтверждения твоего присутствия. Не сам факт, а именно подтверждение. Им не нужно знать, что ты жива. Им нужно знать, что ты всё ещё в их системе координат, всё ещё играешь по их правилам.
Дорога до автобусной остановки заняла двадцать минут. Я шла, и мир упорно пытался быть собой. Проехала машина, забрызгав меня грязью — и я подумала: «Ненавязчивая метафора. Применить». Старушка, тащившая тележку с продуктами, смотрела на меня с немым укором — «взгляд, полный обиды на несправедливость бытия. Вычеркнуть. Слишком пафосно». Я была корректором, который вышел проверить оригинал и с удивлением обнаружил, что он полон ошибок и смыслового брака.
Автобус пах дезинфекцией, потом и усталостью. Я села у окна, прижала к коленям рюкзак с ноутбуком. Он был тяжёлым, твёрдым, единственной опорой в этом качающемся, зыбком мире. Люди вокруг говорили о ценах, о погоде, о детях. Их слова были простыми, функциональными, однослойными. Они не знали, что среди них едет бомба. Что у меня в рюкзаке лежит устройство точечного поражения их маленьких вселенных.
Я ловила обрывки диалогов, вплетая их в канву своего замысла. «Муж говорит, опять на работе задержится…» — «Вставить в монолог Алины, добавит достоверности». «…а я ему, я же вижу всё!» — «Прямая речь для Лики, её наигранной проницательности».
Город начался постепенно. Сперва редкие дома, потом всё чаще, потом сплошной стеной. Он наступал на автобус, давил массой бетона, стекла, рекламных вывеск. Тот самый гул, от которого я бежала, вполз в уши и поселился в них снова. Но теперь он был не угрозой, а саундтреком. Музыкой к моему возвращению.
Я вышла на центральном вокзале. Толпа обрушилась на меня, поток людей, несущихся куда-то по своим важным и ничтожным делам. Раньше я бы сжалась, опустила голову, старалась стать невидимкой. Теперь я стояла и смотрела им в лица. Я держала в рюкзаке зеркало, и мне было интересно: кого из них оно отразит? Чьё лицо исказится в гримасе ужаса или гнева?
Я поймала такси. Водитель болтал что-то по телефону, ругался на пробки. Его голос был фоновым шумом. Я смотрела в окно на знакомые улицы. Город не изменился. Изменилась я. Я везла в себе вирус, и он был готов к распространению.
Моя парадная. Моя настоящая квартира. Пахло пылью и одиночеством. Я прошла по комнатам, касаясь пальцами поверхностей. Всё было на своих местах. Всё ждало ту меня, что сбежала. Та девушка уже не вернётся.
Я поставила рюкзак на стол, тот самый, за которым когда-то пыталась писать «правильно», угождая Громову.
До конкурса оставалось два дня. Сорок восемь часов.
Включила ноутбук. Экран осветил знакомые стены. Файл с книгой был открыт. Он ждал. Последние штрихи. Финальная правка.
Я села и положила пальцы на клавиши. Тишина квартиры была иной, нежели в чужом доме. Она была напряжённой, наэлектризованной ожиданием. Город шумел за окном, но это уже не имело значения.
Я
была дома. И я была готова. Осталось всего два дня. И город… Город встретит меня. Но на этот раз - по моим правилам.
Глава 30. Мой Триумф
Обманщиком быть весело, а предателем - гадко. Обманываешь чужих, а предаешь всегда своих. Эту мысль донес мне один хороший человек. Коренной петербуржец. Виталий Васильев. Жаль то, что рано ушел - замечательный был человек, светлая память..
Эта фраза всегда со мной, в том плане - ай, верю всем. Но...
Обман - это почти танец. Ты скользишь между словами, подставляешь зеркала, разбрасываешь тени. В обмане есть лёгкость, в нём чувствуется игра: чужие - всего лишь фигуры, которых ты двигаешь по доске, и если они падают - это лишь часть партии. В этом можно найти азарт, ловкость рук, даже вкус победы.
Но предательство - оно не похоже на игру. Предательство всегда режет по живому, потому что предаёшь только тех, кто доверился, кто впустил внутрь. Это как ударить ножом в грудь тому, кто обнял тебя первым. И от этого нет радости, нет веселья - только мерзкое чувство, будто внутри поселилась гниль.
Обман может сделать тебя хитрецом, авантюристом, даже артистом. Предательство же всегда делает тебя падалью. И самое страшное - ты сам это знаешь, даже если мир молчит.
Настал тот самый день Х. Начало премии «Большая Книга». Грандиозное событие для начинающего писателя, вроде меня. Отцу я не звонила - меньше знает, крепче спит. Да и не факт, что выиграю. Так что пусть будет в неведении.
Катька с Ксюхой не могут - важные дела. Ксюха простыла, нужно вести в больницу. Плюс я слишком хорошо чувствовала её обиду за мою двухнедельную пропажу, когда я выключила телефон и исчезла, будто меня и не существовало. Эта обида холодила сильнее сквозняка. Значит, выкручиваться придётся самой.
Я открыла шкаф и замерла, вцепившись пальцами в дверцу, словно в поручень на краю пропасти. Передо мной висела не одежда - висели версии меня самой, каждая со своей ролью и своей историей.
Чёрное платье - простое, строгим силуэтом. В нём можно раствориться, стать невидимой. Я помнила, как носила его на собеседовании и ощущала себя мебелью. Сегодня это будет признанием: «
я
черновик
».
Красное - яркое, почти наглое. Бирка до сих пор не сорвана. Оно требовало смелости, которую я боялась признать. Если выйти в нём - значит, признать свой страх и пройти через него.
Голубое - тонкое, почти школьное. С ним я выглядела послушной девочкой, которая ждёт похвалы. Но сегодня экзамен мне никто не будет ставить. Я перебирала ткани, как строки, и понимала: выбираю не платье, а роль. Кого они увидят? Девочку? Тень? Или женщину, которая сама себе автор?
Села на край кровати. Вспомнила Ксюху, представив ее обиду в глазах что меня не будет там. С ними. Сильнее всего давило именно это - вина перед ней, а не камеры и жюри.
Я подняла глаза в зеркало. Там - привычная фигура: сутулые плечи, втянутая голова, попытка спрятаться внутрь кожи. Я выпрямилась. Простое движение отозвалось болью в груди, будто мышцы отвыкли от правды.
— Сегодня не черновик, — прошептала я отражению.
Голос был хриплым, но твёрдым.
И я взяла красное платье, в котором страшно. Потому что если не страшно - значит, оно не моё.
Я вышла слишком рано, хотя знала - опоздать невозможно. Воздух был густой, холодный, город светился прожекторами и витринами, словно тоже готовился к премии. Я поймала такси, и всю дорогу в голове звучал один и тот же вопрос: «Зачем я туда иду?»
Не для отца - он не в курсе, и пускай - работает. Не для Кати и Ксюши - у них своя война, врач и больничная очередь. Хотя, зная Катюху - она простила бы меня только за возвращение, а не за статуэтку. Значит, остаётся только я. И этого достаточно.
***
Фойе светилось золотым. Ковровая дорожка, камеры, чужие взгляды — каждый шаг как под прицелом. Я чувствовала, как платье обтягивает тело, и это было непривычно. Я больше не пряталась.
Внутри зал переливался голосами. Люди сидели рядами, как страницы книги. В центре сцены — высокий микрофон, за которым через час кто-то назовёт чужое имя. Может быть, моё. Может быть, нет.
Я узнала, что «Большая книга» появилась ещё в 2006-м. Её придумали для того, чтобы люди больше читали умную прозу и серьёзный нон-фикшн, а писатели чувствовали, что их труд ценят и поддерживают. Эта премия — не просто про книги, а про вклад в культуру и то, что формирует наше общее сознание. В жюри, кстати, больше сотни человек — и не только критики или издатели, но и журналисты, известные деятели, даже медийные фигуры. Мне самой любопытно: каково это — писать так, чтобы однажды заметили именно там?
Знаешь, это до сих пор звучит для меня как сон. Меня ведь заметили. Моя книжка оказалась в восьмёрке номинантов «Большой книги». Всего три призовых места, но сам факт, что я уже здесь, – огромная победа. Я могу не взять главную награду, но у меня есть шанс быть услышанной. А для меня это, наверное, важнее всего.
Я заметила Громова сразу. Он стоял у колонны, надменный, с ухмылкой, вертя в руках бокал. Его взгляд был холодным и хищным. Чуть в стороне — Даниил и Яся. Они о чём-то спорили вполголоса, но как только на гигантском экране начали загораться имена номинантов, замерли синхронно. И тогда я увидела.
«
Алиса Штунина, “Корректор плоти“».
Не псевдоним, не урезанная фамилия, не чужое творение. Моё имя. Моя книга.
Мир на секунду поплыл.Я повернула голову и успела поймать отражение своего триумфа на их лицах. Громов будто подавился собственной ухмылкой, его глаза расширились от неверия. Даниил, наоборот, резко побледнел, сжав губы в тонкую ниточку ярости. В их взглядах не осталось и тени прежней уверенности — только чистая, неприкрытая злоба и растерянность.
А я стояла недвижимо. Спокойная. Я знала: они только что осознали, что их игра проиграна.
В этот миг кто-то с третьего ряда поймал мой взгляд. Сычёв. Он улыбнулся своей чуть кривой улыбкой и незаметно для остальных показал большой палец вверх. Простой, почти детский жест, от которого внутри дрогнула и начала таять та железная тяжесть, что я носила в себе все эти месяцы.
И вот настал главный момент. Ведущая, медленно открывая конверт, обвела зал взглядом и произнесла:
— И лауреат «Большой книги»... Алиса Штунина с романом исповедью «Корректор плоти»!
Зал взорвался. Овации накатили подобно урагану, смывая все сомнения и страхи. Свет софитов ослепил, вспышки камер уподобились новогодним гирляндам. Но в этом огненном вихре я была не слепой жертвой, а центром, осью, вокруг которой вращался весь этот бушующий мир.
Всё остальное — путь к сцене, слова ведущей — прошло как в величественном замедлении. Я не услышала имя второго лауреата. Для меня в этот момент существовало только одно: моё имя, звучащее с главной литературной сцены страны. Громко. Чётко. Навеки.
Статуэтка в моих руках оказалась на удивление тяжёлой, металл холодил ладони, но я держала её как самую дорогую реликвию — крепко, обеими руками. Я шагнула к микрофону, и зал постепенно затих, затаив дыхание.
— Спасибо, — мой голос прозвучал на удивление ровно и властно, заполнив пространство. — Вы вернули мне не только книгу. Вы вернули мне мой голос. И сегодня я окончательно перестала быть чьим-то черновиком.
Новая, ещё более мощная волна аплодисментов накрыла сцену. Я опустила взгляд в зал и снова встретилась глазами с Сычёвым. Его большой палец был снова поднят вверх, а на лице сияла такая торжествующая ухмылка, что не осталось сомнений: это была не случайность. Это была его операция по спасению. Он вытянул меня из небытия обратно в свет.
Я стояла на сцене и смотрела на Громова как на дерьмо. Он отвернулся, не в силах выдержать моего взгляда. Я искренне наслаждалась его поражением. Тот редкий момент, когда ученица превзошла своего учителя, и он сам был вынужден это признать, пусть и молча. Его взгляд метался, но в нём больше не было власти — только пустота.
На Даниила я даже не смотрела. Краем глаза лишь заметила, как он, трусливо поджав хвост, покинул зал, стараясь раствориться в толпе. И это было его окончательное поражение. Он больше не был частью моей истории.
Я сжала статуэтку, и металл больше не казался холодным. Он был тёплым, как живое, полное правды дыхание.
Эта победа была моей. Без условий и оговорок. И никто в мире не мог этого оспорить.
Конец
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Глава 1. Новый дом, старая клетка Я стою на балконе, опираясь на холодные мраморные перила, и смотрю на бескрайнее море. Испанское солнце щедро заливает всё вокруг своим золотым светом, ветер играет с моими волосами. Картина как из глянцевого. Такая же идеальная, какой должен быть мой брак. Но за этой картинкой скрывается пустота, такая густая, что порой она душит. Позади меня, в роскошном номере отеля, стоит он. Эндрю. Мой муж. Мужчина, которого я не выбирала. Он сосредоточен, как всегда, погружён в с...
читать целикомГлава 1 «Они называли это началом. А для меня — это было концом всего, что не было моим.» Это был не побег. Это было прощание. С той, кем меня хотели сделать. Я проснулась раньше будильника. Просто лежала. Смотрела в потолок, такой же белый, как и все эти годы. Он будто знал обо мне всё. Сколько раз я в него смотрела, мечтая исчезнуть. Не умереть — просто уйти. Туда, где меня никто не знает. Где я не должна быть чьей-то. Сегодня я наконец уезжала. Не потому что была готова. А потому что больше не могла...
читать целикомГлава 1 Глава 1 Ведомственный «Мерседес» плавно катился по разбитому асфальту, передавая в салон приглушённую вибрацию городской усталости. За тонированным стеклом мелькал безрадостный пейзаж: редкие прохожие, занятые мелкими делами, производили гнетущее впечатление. В их суете и жалкой усталости сквозила такая ничтожность, что даже воздух в салоне становился тяжелее, насыщаясь раздражением. В мобильнике ныл помощник Витя, в очередной раз сорвавший важную сделку своей медлительностью. Его лепет вызывал...
читать целикомАэлита Я сидела за столиком в кафе на Фонтанке, наслаждаясь тёплым солнечным утром. Прогулочные лодки скользили по реке, а набережная была полна людей, спешащих куда-то. Улыбка сама собой расползлась по моему лицу, когда я оглядывала улицу через большое окно. Вижу, как мужчина с чёрным портфелем шагал вперёд, скользя взглядом по витринам. Женщина с собачкой в красной шляпке останавливалась у цветочного киоска, чтобы купить розу. Я так давно не ощущала, что жизнь снова в порядке. Всё как-то сложилось: р...
читать целикомПролог Подъезд был новый — светлый, чистый, пах краской и теплом. Здесь было так спокойно и привычно, что всё происходящее казалось ещё более запретным. Я стояла на коленях перед мужчиной, которого видела впервые, и ловила на себе его тяжёлый взгляд. Он молчал. Просто достал свой член — толстый, налитый, с гладкой блестящей головкой, немного изогнутый в торону и положил ладонь мне на затылок. Я провела языком вдоль ствола, медленно, чувствуя вкус кожи и пульсирующую жилку. — Смелей, — сказал он низко. ...
читать целиком
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий