SexText - порно рассказы и эротические истории

Вятские охальные сказки и побывальщины 2 aka Эротические сказки










Аннотация

Сюжеты, представленные в этой небольшой по объему книге, записаны на севере Кировской области, а точнее в Омутнинском, Белохолуницком и Верхнекамском районах. Это типичные байки из подворотни, охальные, с элементами баснословия, иногда откровенного вранья, когда вполне реальные события самым причудливым образом переплетаются с выдумкой и домыслами.

 

 

По дороге в рай

Я тогда в Белореченске жила, поселок леспромхозовский. Когда его строили, бараки эти, говорили, временный будто бы. Но лес давно вырубили на сто вёрст в округе, а поселок как стоял, так и стоит. Место шибко дурное, не приведи господи. Летом грязища непролазная, даром что на бугре. Зимой снегу по самые окна навалит. Сроду улицы не чищены. Тропиночка от избы к избе натоптана по сугробам, вот и вся дорога.

Правда, на нашей улочке, хотя самая окраина, снег разгребали регулярно. Это из-за Гришки Белоглазова, он тогда на складе ГСМ заведовал. Его ночью на гусеничном тракторе притрелюют пьяного в дымину, сдадут бабе на руки, а утром похмельного опять на работу увозят. Вот она, дорога, и держится до весны.

Я тогда в девчонках ходила, беститешная еще. Так мне мать строго-настрого наказывала, чтобы я к Милке Белоглазовой, жена это Гришкина, близко не подходила и чтобы гостинцы от неё никакие не брала.Вятские охальные сказки и побывальщины 2 aka Эротические сказки фото

- Ведьма она. Если кто не понравится, запросто человека искурочит.

Отец тут же сидит, головой качает.

- Чего зря боронишь? Кого-то она искурочила?

- Ой, гляди на его гляди! Кобелина ледащий… тебе кто килу-то подвесил? Вот не шлялся бы к Милке ночами, тогда и не было бы такого. Срамота одна!

Отец только сплюнет на это и уходит с глаз долой. А мать долго еще ворчит ему в спину:

- Защитник говенный выискался. У неё свой мужик есть, да ёбарей несчетно. Так и этот туда же со своей килой. Я вон, кроме мужа, никого другого сроду не знала, а всю жизнь у него в ****ях проходила. Зато с Милки, курва драная, будто с гуся вода. Поди тронь её…

У Григория с Милкой своих детишек не было. Бог не дал. Вот она чужих и привечала, вроде меня. То конфету, то пряник сунет, обнимет тебя. Или на чай к себе зазовет тайком от матери. Сама сядет напротив, смотрит, как ты чай дуешь, и слезы у нее по щекам катятся.

- Тетя Мила, — спрашиваю, — ты почему ревешь? Тебе чаю жалко?

Она смеется сквозь слезы.

- Мне не чаю, деточка, мне себя жалко.

Я когда постарше стала, тоже за ней неладное начала примечать. Мать-то права оказалась. Вот как сейчас помню. Стадо, коровы, возвращаются с пастбища вечером, хозяева встречать их выходят. Каждый свою. Мы с матерью тоже за ворота вышли, нашу Маньку выглядываем из-под руки. Хорошая у нас корова была, спокойная. А уж молока надаивала, не знали, куда девать.

У меня кусок хлеба в руке. Коровье лакомство. Видим, идет наша Манька. Вымя тяжелое, едва не по земле волочится. И вдруг шагов двадцать до ворот не дошла, встала нарастопырку, рога в землю, хвост в небо… сроду так коровы хвост не держат. И стоит. Ни туда ни сюда. Мы с матерью:

- Манька! Манька! Манюша, Манечка! — как только не называли. Стоит, и всё. Глаза кровью налились.

Ладно. Мать хлебушек у меня забрала и к корове идет. Кусок ей тянет. Маня! Маня! А корова вдруг как взбрыкнет, да как задом подкинет и — ходу от нас, да в лес, да оврагами, да в самый чащобник забилась и стоит. Будто не хозяева — волки её повстречали.

Мать корову к ночи только отыскала. По мыку. Привела на веревочке. Вымя в кровь об сучья изодрано.

Дак чё ты думаешь? Когда корова-то рогами в землю стояла перед воротами, Милка, ведьма, в окне хохотала, заливалася. Её работа. Мать потом то же самое сказала. Изведёт, говорит, она у нас корову.

Пока леспромхоз работал, в поселке фельдшерский пункт был. Потом пункта не стало, и кому в райцентр ехать неохота, те к Милке Белоглазовой со своими болячками ходили. Она людей травами да наговорами пользовала, нашептать умела, брюхо вправить… много чего. Но бабы к ней почему-то опасались ходить. В основном мужиков пользовала. Но от этих-то клиентов у неё отбоя не было. Иной раз по три, по четыре приходят, пока Гришки дома нет. Да и дома когда, тоже без разницы. Напоят мужика до беспамятства и айда бабу у него кувыркать. Тут же в постели, на Гришке, считай.

Но, правду сказать, она не всякому подставляла, а кто понравится ей. Но уж если мужик понравился, она такое с ним вытворяет, такую, видать, «камасутру», что он после Милки долго потом на свою бабу глядеть не может. Это уж верный признак, что мужик у Милки в постели побывал… бабы сообразили.

Ну, дак она и не скрывала. Иной раз сама подшутит. У меня Сашка, брат старший, второй год был женатый всего-то, а тоже у Милки оказался. Наутро домой приходит, довольный, и свою жену возьми да ляпни… Милкой назвал. Раз назвал, второй… третий. Жена в визг, в слезы, да по мордасам Сашку, по мордасам его. Рожа ты, дескать, бесстыжая! А у того в башке будто заколодило: Милка да Милка… напрочь забыл, как родную бабу зовут.

Через неделю вспомнил. За малым тогда не развелись.

Вот один раз бабы поселковые сговорились между собой и решили устроить ей хорошую взбучку. Волосья, дескать, повыдерем, да рожу до крови расцарапаем, вот пусть тогда думает, стоит ли подолы перед мужиками заворачивать. Для пущего куража бутылку водки на троих распили и пошли Милку Белоглазову лупить. Но та в окошко их увидала, что идут, и уж чё она сделала, не знаю, а только бабы вдруг ссору промеж себя затеяли. Орали чего-то, орали под окнами, потом одна другую по роже — хлесть! А та ей в волосья вцепилась двумя руками и айда по земле таскать. Третья вроде как разнять подружек хотела, да ей самой кулачищем так в нос бабахнули. Вмиг озверела.

О! Чё тут началось… Бабы леспромхозовские, здоровущие, на сучкорезке работают. Мужика, любого, враз заломают… взбесились будто. Шерсть от них клочьями в разные стороны, как от собак. Кофты друг на дружке исполосовали, титьки голые, расцарапаны болтаются. И ведь как лупят? Вначале одну вдвоем мордуют. Потом меняются, по очереди. Чтобы никому мало не показалось.

Били-били, колотили-колотили, а одну, самую толстожопую, вовсе без трусов оставили. Весь срам у ней наружу глядит. Ладно впотьмах дело было-то. Потом, видно, надоело Милке это побоище, отпустила баб восвояси чуть живых. Они с тех пор друг с дружкой даже не здороваются. Вот как проучила.

Всё так бы и шло, наверно, своим чередом, но один раз посреди ночи Гришка Белоглазов глаза продрал (видно, мало ему подали)… чё такое? Три парня, молодые, его Милку ненаглядную с трех сторон враз дрючат. С похмелюги сразу-то и не разберешь, кто на ком и как? Такое, правду сказать, и во сне не привидится. Но дошло, наконец… Да как заревет, будто медведь из берлоги!

О! Парни штаны с перепугу подхватили и — вон из избы. Кто в дверь, кто в окно. Гришка следом с матюгами. В сенях топор схватил, да куда ему за парнями угнаться разве? Топор вдогон запустил и обратно в избу. С колом. Кол по дороге подхватил, да от порога свою Милку вдоль хребта этим колом и вытянул. И давай её понужать куда ни попадя. Металась она, металась по углам, шмыг на двор. Он за ней. Она на улицу, он за ней. И колом её, колом. Бегала она вокруг избы, бегала, а потом крысой, видать, скинулась и куда-то в щель под крыльцо уползла. Я сама ходила смотреть: след кровяной туда, под крыльцо, тянется.

Долго её не было. Недели две. Потом появилась. На голове платок. Сама худющая, под глазами круги черные. Видать, здорово досталося.

Я тогда пожалела её. И чего, думаю, она Гришке, дураку, глаза-то не отвела? Пусть бы он колом своим по столбу колотил вместо бабы. Потом уж мать мне растолковала что к чему. Кол-то у Гришки осиновый был. Случайно под руку подвернулся. Вот и вся разгадка. Эти ведьмы и колдуны всякие осину на дух не переносят. Она их силы лишает. Если бы бабы поселковые в тот раз тоже по колу по осиновому взяли, они точно бы Милку вздули. Не хуже Гришки.

Ну, чё? Заявляется Милка домой, в избу заходит, а мужик у неё за столом. Трезвый сидит. Ни в одном глазу.

- Всё, — говорит, — больше ты мне не жена. Наслушался за эти две недели про твои паскудства досыта. Так что, собирай, баба, свои вещички, какие есть, и проваливай. Видеть тебя не желаю.

Милка вещички собрала и ни слова, ни полслова, молчком, ушла из дому. На другой конец поселка перебралась. К родне. Но Гришке Белоглазову это дело даром с рук не сошло. Через полгода помер мужик. Молодой, сорока еще было не было. Не болел ни разу. Приезжают за ним так же на тракторе, на работу чтобы везти. Глядь: а он мертвый на постели лежит. На спине. И голова запрокинута. У тракториста, который приехал — глаза на лоб. Гришка лежит мертвый, а хрен у Гришки вверх, колом торчит. Здоровенный такой, синий, и мошня с заварочный чайник. Раздуло, видать.

В райцентр в больницу повезли показывать Гришку. Никто из врачей ничё не понял. Но свидетельство всё-таки выдали. О смерти.

А чё тут понимать? Её работа. Мало, мужика уморила, так ей еще и посмеяться надо. Над мертвым поизгаляться.

Ладно, надо Гришку Белоглазова хоронить. Когда тело обмывали, две старухи пытались хрен влево-вправо пригнуть. Не получилось у них. Будто сук на дереве, до того окоченел. Потели старые, потели с этим делом, но куда деваться? Облачили покойника в костюм. Ширинку, понятное дело, застегивать не стали и повезли в церковь. Отпевать.

Поп, когда увидел покойника, чуть в обморок не упал. Кое-как успокоили, уговорили попа, но, главное, заплатили хорошо. Начал он над телом молитвы творить. Махал, махал кадилом, бубнил, водой кропил — ничё не помогает. А уж три дня. Пора с родственниками прощаться, по работе куча знакомых и — хоронить мужика. Тайком ведь не закопаешь.

Тогда поп придумал. Натопил воску целую миску и велел старухам обмазать Гришкин хрен воском, пока не остыл. Те так и сделали. Получилась свечка. Вставили эту свечку покойнику в руки и фитиль подожгли.

Гроб, борта, на двадцать сантиметров наростить пришлось. Так его, бедолагу, и похоронили. Никто ничё не заметил, когда прощались с телом. Только слухи прошли.

А Милка, как только мужика похоронила, опять на нашу улицу перебралась. Они развестись не успели, и Гришкин дом ей достался. По наследству.

Но вот чего я не пойму никак, это матерь свою. Смолоду они с Милкой Белоглазовой, как кошка с собакой жили, никакого ладу. А в старости, не поверишь… такие подруги стали, не разлей вода. Мать пива наварит, хмельное, забористое, и откуда у них эти разговоры берутся? Ночи напролет, бывало, просиживают. Спорят ведь.

- Тебе, — говорит, — Милка, в рай сроду за свои грехи не попасть. Жалко мне тебя.

А та отвечает:

- Я в рай-то по ***м, по хуям, да и вскарабкаюся. А как ты туда пролезешь, ума не приложу. Ухватиться не за что.

Записано со слов работника библиотеки Л. Муксиновой.

 

Ваня Каны

У-у, давно это было. Которые в ребятишках тогда бегали, теперь взрослые уже. Кто-то вовсе внуками обзавелись.

Жил у нас в улице, по соседству, считай, Ваня, дурачок местный, по прозвищу Каны. Что за прозвище такое, я сроду не понимала. Ну, Каны и Каны, мало ли чего дурачку люди прилепят. А потом уже в старухах раздумалась раз – дак ведь по походке Ваню определили эдак-то. Догадалася! Он когда по улице с хворостиной идет, корову в стадо проводить, или так чего, в магазин отправят, плечи опустит, вроде как сгорбится, ноги полусогнуты, и меленько так часто-часто переступает. Сам большой, долговязый был детина. Вот тут, в избе у нас, сколько разов башкой о притолоку долбился. Никак запомнить не мог. Люди, кто посмотрят вслед, иной раз другому скажет: «Вона Ваня по дороге канает». Канает, стало быть. Вот отсюда у его пошло. Ваня Каны да Ваня Каны, как сговорилися. Кто и не понимал, может быть, как я, все равно – Каны.

Он, правду сказать, тихий был дурачок, добрый. Никого не пообидит, сроду такого не было. А уж его… прости господи, как только не насмехались, по-всякому. Безответный, одно слово. Стоит себе, улыбается. Глаза голубенькие, что эти пуговки. Щетина на лице, корова будто выщипала. Светлая щетинка, короткая. Кажись, он и не брился никогда. Сколь росло, столь и ладно.

В ту пору Ване Каны тридцать пять годов стукнуло, а по уму – дитя малое. Вот он больше всё с ребятишками играться любил. Ребятишки в лес, и Ваня с ними. Они на речку, и Ваня на речке, на берегу сидит, овода хлопает. В воду почему-то не лез, боялся, что ли? А уж зимой на лыжах с горок кататься – тут Ваню хлебом не корми. Ребятишек темно, гвалт, визги. Кто на лыжах, кто санки в гору тянет, кто лоток намаслил, кто вовсе без санок задницу полирует. А Ваня на горе, как памятник, часами стоит, улыбается. Шапка на нем, уши завязаны под подбородок, шарф поверх воротника, маленьким так повязывают, навыпуск. Валенки огромные, серые. И палки бамбуковые. Тогда мы с Китаем крепко дружили. Термосы и бамбуковые палки, считай, в каждом доме куплены стояли. Вот едет Ваня с горы, ноги врозь, руки с палками в стороны, расшеперится. И рот до ушей, довольнешенек.

- Ду-ду-ду! – гудит.

У меня подружка Катерина рассказывает… Летом дело-то было, к вечеру. Выходит с бабами из магазину. Торговский магазин, так себе. Не магазин, избушка на курьих ножках. В основном хлебом торговали, иногда лимонад завезут, леденцы ребятишкам на радость. Выхожу, говорит, из магазину, стоим болтаем с бабами про то про сё, а краем глаза вижу: ребятня за забором табунится чего-то. Человек семь-восемь, может. И Ваня с ними. Ваня Каны, дурачок который. Слышу, они Ваню чего-то уговаривают. А чего именно, не пойму. Только Ваня всё отнекивается и вроде как смущается.

- Вань, а Вань?

Ваня головой мотает.

- Вань, покажи, а? – канючат.

- Неохота.

- Ну, чё ты, а? Ну?

- Не.

- Вот Сашка еще не видел. И он…

- Я тоже!

- А? Вань?

А Ваня всё одно не соглашается, в сторону смотрит. Тогда один из парнишков бутылку с лимонадом ему в руки сует. На, говорит, отпей, если покажешь. Подумал Ваня, подумал и обратно возвращает. «Не, неохота», - одно что заладил.

- Ладно. Бери всю, так и быть.

Зыркнули ребятишки по сторонам и ближе к забору, за крапиву Ваню оттеснили. А я-то вижу, Катерина говорит, только вид делаю. Интересно, вишь, ей стало, чего они там показывают. Глядь, а наш Ваня подпояску свою развязал, и штаны у ево к ногам свалилися…

Уж чего такого Катерина могла разглядеть в крапиве, не знаю, а только бабы, которые рядом стояли, балаболили, так и переполошились. На Катерине-то лица нет, враз сомлела бабанька, будто чем по башке трахнули. За водой сбегали, в лицо дуют, за щеки щиплют. Кое-как привели Катерину в чувство. Ну, пошла она домой, значит. Идет себе, задумчивая, а впереди двое парнишков между собой разговаривают. На неё ноль внимания, не видят будто. Волей-неволей она прислушалась к разговору.

- Ух ты! – один говорит. – У меня рука тоньше, скажи? И короче.

- Ага. Я когда вырасту, у меня тоже будет такой.

И резинку на трусах оттягивает. Другой тоже оттянул у себя. Рассматривают друг у дружки. Сравнивают.

- Не, не вырастет такой.

- Почему?

- Не успеет. Помрешь раньше.

- Ты в бане бывал? В городской?

- Ты чё? У нас своя.

- Ты знаешь, сколь мужиков враз моется? Сто!

- Ух ты!

- Ни у кого нет такого. Даже в четверть.

- Слушай, а ему зачем такой? А?

- Зачем, зачем… А то я знаю?

- А тебе зачем? Вдруг дурачком станешь.

- Еще чего? От этого не дуреют.

- А Ваня Каны тогда с чего сдурел? Скажешь тоже.

Катерину от ихнего разговора смех разобрал. Пришла она домой, по хозяйству хлопочет-старается, а Ваня-дурак всё из головы нейдет. До того он надоел ей к ночи глядя, что Катерина не в шутку осердилась и брякнула в сердцах тарелку об пол. Та, конечно, вдребезги. А хорошая была тарелка, я помню, с каемочкой. Плюнула Катерина на тарелку и убирать не стала. Только дом заперла за собой и ушла к соседским бабам чай пить.

Она, Катерина-то, безмужняя тогда куковала. Разведенка, что правда, то правда. Дружка какого-то завела на стороне. Но вот грех сказать, тарелку которую разбила, как сейчас помню, с каемочкой такой с голубенькой. А дружка её – ни кожи ни рожи, нечего вспомнить. То ли был человек, то ли нет, одно пустое место осталось… (У тебя, милок, в бутылке-то есть ли чего? Плесни в стакашек, язык не отсох бы… Вот и ладно, вот и хорошо.)

Пришла Катерина к соседям, а бабы за самоваром уж чай пьют. Большой самовар, ведерный, бока сияют, начищены. И Ваня Каны за столом сидит. В блюдце дует. Его бабы часто на свои посиделки, на чаепития зазывали. Есть он, нет, чё хошь языком молоти, всё одно не понимает. Вот бабы чай пьют, между собой калякают. Чекушка у них тут же стоит, по рюмочке опрокинули. Щоки у баб раскраснелися, ну и айда своих мужиков крыть почем зря. Мол, такие они сякие, недоумки все как один, пьяницы чертовы. Уж ругали-ругали, но надоело, видать. А Ваня Каны всё молчком, улыбается только. Губы толстые, и рот до ушей. Ему Ариша, хозяйка-то, чашку за чашкой подливает, да сахарцу подкладывает. Он большой водохлеб, Ваня-то. Вот седьмую или десятую чашку одолеет и на блюдечко донышком вверх опрокинет. Пот с него, будто после бани, ручьем течет. Ариша на этот случай полотенчико возле Вани кладет, чтобы утирался. Утрется Ваня, а кто-нибудь из баб ласково так спрашивает:

- Ваня, давай еще чашечку напоследок?

- Не… неохота, - говорит.

- А что так-то? С медом ведь.

И затихнут все. Ваня еще пуще заулыбается, ерзать начнет. Потом говорит:

- Не, бабы. Уссуся тогда.

Ну, смех, конечно. Весело бабам. И Ване тоже весело, что бабы хохочут. Радуется сидит, довольнешенек, и рот до ушей. А у самого четыре зуба во рту. Бабы иной раз, глядя на него, до того ухохочутся, что под стол валятся с табуретов-то. Во как распотешит.

Был у Вани на посиделках этих еще один эстрадный номер. Это уж когда как, по настроению случалось. Вот напьется Ваня чаю досыта, тогда Ариша, хозяйка, встанет, бывало, и несет из спальни мужнину гармонь. Ване подает. Склонит Ваня головушку к мехам, посидит с минуту, а потом как начнет туды-сюды дергать. Гармонь ревет, визжит, будто поросенок под ножом, бабы за уши держатся, руками машут. А Ваня знай наяривает. И глаза-то закроет, и головой чего-то трясет. Ну, чисто умора. Шостакович, одно слово…

В тот раз, когда Катерина на чай пришла, Ваня уже уходить собирался. Последнюю чашку допивал. А Катерина, она такая, если чего втемяшилось в голову, обязательно учудит. Огонь была девка. А тут хозяйка перед чаем ей рюмочку налила. Вот Ваня встал из-за стола, шапку в горсть (он молчком уходил, без спасиба), а Катерина в этот самый момент и говорит:

- Ваня, дружочек, ты чего сёдни ребятишкам показывал? Возле магазина. Помнишь?

Ваня стоит, голову набок. Соображает, что ли? А Катерина своё:

- Может, нам покажешь? А, бабоньки?

Бабы знать не знают, чего такое Ваня Каны у магазина показывал, а товарку свою поддержали враз. Интересно стало. Покажи да покажи, наперебой просят. Попробуй отлепись от них.

- Я тебе завтра бутылку лимонада за это куплю, - это Катерина опять говорит.

А Ваня чего? Ему тридцать пять годов уже, а по уму пять лет. Дитё неразумное. Взял да и сдернул опояску, на которой штаны держались. Штаны в ноги, а трусов Ваня Каны отродясь не нашивал. Как есть вся доблесть у его наружу. Будто занавес в театре сдернули, да перед самым носом у наших бабонек. Ну, это был номер, я тебе скажу… Одна из девок, постеснительнее других, глаза у ей закатилися, и в обморок с табурета-то – хрясь! Ладно, что подхватить успели, расшиблась бы. У другой чай был во рту с конфетой. Так весь чай на стол так и прыснула. Подавилась, видать. Сидят бабы – глаза на лбу, щоки пунцовые… обомлели. И рты настежь.

Ну, так ведь было от чего. У Вани даром что на роже волос с волосом аукается, зато пах весь до пупа бурьяном зарос. И из этого бурьяну такой бычина висит, тугой, толстый… Вот не соврать чтобы, три пальца всего до коленка не достает. Это бы счас кому показать такую чуду, так аккурат в книгу Гинеса угодил… Или как её там?

Сидят бабоньки, пунцовые, и – ни гу-гу! Языки будто проглотили. А Катерина моя побледнела с лица, только глаза черные угольями. Почудилась ей в эту минуту усмешечка на роже у нашего дурачины. Может, и была усмешечка, только я не верю. И сейчас не верю. Ваня Каны, он и есть Ваня Каны. Поглядел на них, поглядел, бабы ни одна не хохочет, как бывало. Сидят свеклы распарены молчком, все до одной, ну, он штаны свои натянул и – в дверь. Как есть ничё не понял. А у баб у наших, когда кровушка в висках стучать перестала, такой базар пошел… Кто вот послушал бы эти разговоры под дверью, враз уши отвяли бы.

После того чаю всю неделю бабы задумчивые ходили. Посуда из рук валится, бьется, работа встала, на мужиков своих, будто собаки цепные, огрызаются. Словечка им не скажи против шерсти. У кого ребятишки малые, затрещин им надавали не за что. Те глаза домой не кажут – мамка взбесилась. Во как дело-то обернулось. Шутка ли?

Ну, я тебе прямо, милок, скажу: Ванькин бычина, проклятущий, всех наших баб с ума стронул. Крыша у их поехала.

… Эта неделя прошла, выходные, бабы снова чай затеяли. И Ваню Каны на чай зазывают. Только за стол сели, а уж щоки у всех заранее пунцовые, глазки по сторонам бегают, по потолку, скатерть мозолят, и беседа, ну, никак не клеится. Нет разговора, и всё тут. Ваня посреди этой бестолочи возьми да и ляпни:

- Тетя Катя вчерась две бутылки лимонада наобещала, а сама…

И надулся сидит. Он Катерины по годам-то на десять лет старше, а сознание – как у пятилетнего. Вот он её тетей величает. Ну, бабы про лимонад это дело расчухали уже. Спрашивают:

- Чего сама-то? Сама чего… Вань?

Такого надутого его еще не видели.

- Не покажу больше тете Кате. И шшупать не дамся, - говорит.

Тут баба как прорвало. Возмущаются наперебой, дескать, наобещать наобещала, а лимонад пожалела. Вот и показывай таким после этого. Еще щупала обманщица. Щупала, что ли? За какое- такое место щупала хотя, покажи?

- За письку.

- Да што ты говоришь такое? Неуж за письку?

- Но.

- Ай-яй! Обманщица и есть.

- Кусала еще.

- И кусала! Вот те на… Это как она так?

- Вот эдак, - Ваня говорит. А сам палец в рот себе сунул и губами причмокивает.

Бабы, конечно, в смех, Ну-ка, ну-ка? Расскажи, Ванюша, чего дальше-то было? Она обманщица, знаешь какая? Она и откусить могла, ты бы не заметил. А Катерина тут сидит. Бровью не поведет. Усмехается только. Уж ей ли не знать, что подруженьки-пересмешницы в мыслях сто раз Ванькиного бычину на себя примерили. Так оно и оказалось – опять наш Ваня проговорился:

- Тете Клаве, - говорит, - тоже не покажу. И тете Любе.

А это самые пересмешницы-то и были. На Катьку, видно, старались свои проказы свалить. Заболтать хотели. Ой, чё тут началось! Попреки, надсмешки. Едва-едва в волосья друг дружке не вцепились. Смотрела Катерина на это дело, смотрела и рукой махнула.

- Хватит, бабы-дурищи, ваньку валять. Импотент он, ваш Ваня, вислоухий. Я проверила.

Как из пушки бабахнула. Пригорюнились бабоньки, поскучнели. Ровно свет для них в окошке погас. Долго молчали. Но… чего теперь поделаешь? Надо чай пить.

Пока самовар вздували наново, с посудой возились, Ариша, хозяйка-то, и говорит: мол, давайте, девоньки, нашего Ваню к бабке Дуне сводим. Она хорошая знахарка, многих вылечила. Вот и Вне поможет. Сказано – сделано. На следующий день, к вечеру, увели девки Ваню Каны к знахарке. Та бабка мудрая, выслушала девок, чего просят, и отказалася. Кто знает, говорит, каких он деток после себя наплодит, эдакий? Да и мать с отцом спроситься не грех. Согласятся ли?

Так и ушли ни с чем. Но ушли-то ушли, а только на бабке Дуне свет клином не сошелся. Узнали девки стороной, что в деревне Вороны настоящая колдунья живет. Если захочет, заглаза человека вылечит. А то порчу по ветру нашлет, так и знать не будешь, откуль прилетело. Вот к этой колдунье наши бабы и отрядили посыльную. Катерина вызвалась. Денег дали, кто сколько мог. И поехала. Сошла на остановке, а там до Ворон, если напрямки, километра два от автобуса топать. Тропочка по перелеску, чуть приметная. Но… дотопала. А деревни и нет никакой, развалины остались. Одна избенка с краю, и та перекошена, по самые окошки в землю вросла.

Катерина, когда подходила, не сразу заметила старуху эту, на крылечке стоит. Поджидает вроде как. Давай, говорит, деньги, какие есть, и ступай себе. Я твое дело знаю. Ни тебе здравствуй ни до свиданьица. И в избу не позвала. Только глянула так остренько прямо в глаза, будто рукой Катерине вовнутрь слазила. У бедной девки мороз по коже. Так продрало, что дай бог ноги. Во как дело было…

И ведь чё ты думаешь? Наладила воронинская ведьма на Ваню Каны, не обманула.

Неделя сроку не прошла, а бабы примечают: у Ваньки на роже черная щетина полезла. Густая да жесткая, ровно проволока. И усы определилися. Но как был дурак, так остался. Только злой стал дурак. Прежде, бывало, улыбается, довольнешенек вроде как. А тут щериться начал не по-доброму. В магазин в очередь уж не стоит, а сразу к прилавку толкается. Да еще баб с девками за задницы щиплет.

Дальше – хуже. Проходу бабам не стало в улице. Как Ваня Каны завидит какую, или навстречу глупая баба попадется, руки расшеперит в стороны, нипочем не пропустит. Баба бежать, и он за ней. С гыканьем, подпрыгивает, руками машет. Поначалу-то кому смех, кому слезы от похотливого Вани, а потом заревели все в голос. Дак как не заревешь? Мужчина здоровущий, вона сколь разов о притолочину долбился, а стыда в нем, что у кобеля на собачьей свадьбе. Поймает так-то бабу на улице – изомнет до синяков. А другой раз вовсе, подол заворотит на голову и давай трусы стаскивать. Баба верещит, задницей белой крутит, а Ваня еще пистон норовит вставить. Сама видела.

И вдруг… тихо стало. Исчез Ваня с улицы, будто и не жил тут никогда. Бабы, конечно, интересовались, что да как? Говорят, в психушку его определили…

Ой, гляди-ко, милок! Гляди в окошко-то. Ево походка, ево самая… тьфу ты, господи!

По улице мимо окон шел высокий мужчина лет тридцати с нелепой красной сумкой в руке. Шел, правда, странно – мелкими, частыми шажочками и сильно при этом сутулился. Шел на полусогнутых.

- Вишь ты! Ванькино семя канает… Кто бы это? Ладно, опосля спрошу. У Любки. Не забыть только…

Записано со слов А. Мошковой,

пенсионерки.

 

 

Измена

Живет у нас по соседству мужик один. Вася Кладов фамилия. Фрукт, я тебе скажу, еще тот.

В общем, никто в улице этого Васю никогда трезвым не видел. Ни разу. Идет он, бывало, с работы, глаза стекляны, ноги узлы плетут из стороны в сторону. Но курс Вася держит правильно. Если заговоришь с ним, когда навстречу попадется, постоит, помычит чего-то и дальше пошел. Не узнает тебя. Но падать не падает. Сколь ни выпьет, а ночевать всегда домой идет. Это у него за правило.

К дому, значит, подходит, а на углу Васю баба евонная поджидает. Соней звали. Толстая баба, ядреная. Халат на животе и на титьках вечно засаленный. Она и зимой, когда выйдет Васю встречать, сроду в этом халате. Даже шубейки не накинет. Руки в боки упрет и глядит, как Вася мимо неё кренделя на дороге пишет. Иной раз, если шибко пьян, подзатыльник ему сзади… хрясь! Не со зла, конечно. Так, для острастки больше. Но рученька у Сони тяжелая, от её подзатыльников у Васи только зубы чакают. Да и кому поздоровше, тоже мало не покажется.

Он её тогда на всю улицу матом:

- Ты, курва срана, руки-то не распускай! А то ****ь. не стану. Айда, ищи тогда дураков, матьматьперемать!

- Насчет дураков, это правда. Красавицей Соню не назовешь, разве что с бодуна. Так себе, копна прошлогодняя. Но соседка как-то раз Васю укорила, когда он Соню материл:

- Ты чего это, Василий, лаешься? Не женился бы тогда на ей, коли рылом тебе не вышла. А то вон… десять лет уже, больше живете.

Вася только рукой махнул.

- Вышла не вышла рылом, мне оно на хрен не надо. Каждый день пьяный, не разглядел еще.

Плюнула соседка на эти его слова и ушла. А Вася между тем ей про Соню правду сказал. Он не только за десять лет у бабы своей рыло не разглядел, он и перестройку, когда случилась, тоже по пьяне не заметил. Народ вокруг уже десять лет в шоке, а Васе всё по кочану. Правда, один раз пришел в магазин за бутылкой и ничё понять не может. От нулей на ценнике в глазах рябит. С похмелюги, что ли? Матьматьперемать!

Соседка-то, хоть Васю и оговорила, что Соню материт не за что, а они промеж себя хорошо жили, по-доброму. Жалели дружка дружку.

Соня, к примеру, чтобы мужик у ней с похмелюги дурью не маялся, постоянно на столе четверть браги держала. Еще одна бутыль на печи у ней пузыри пускала-ходила. Да в подполе одна, на холодке выстаивалась, силу набирала. Чтобы воду там или чай Вася сроду не пил, даже в рот не брал. Это у него вроде как западло считалось.

Утром Вася с постели подымается кой-как, кашляет, матерится. Потом на полусогнутых бредет на кухню. Соня, та уже на ногах. Швыряет ему на стол тарелку с закусью, ковш с брагой сунет. Вроде сердится сама, а огурчики в тарелке маринованы, пупырчаты. Картошечка дымится. А сверху укропчик свеженький, и лучку с огорода нащиплет.

Вася этот ковш в два приема засадит и – такая благость, такое просветление на роже у его проступает, как, скажи, Христос по душе босичком протопал. Вот эти минуты у них с Соней самые счастливые. Вася вдруг становится разговорчивый, анекдотами сыплет, прибаутками. Иной раз стихами загнет, которые даже в школе не учили. А Соня наоборот: спиртного ни-ни… никогда. Хоть заугощайся. Сядет напротив Васи, руки под грудью сложит и молчком на его, ненаглядного, любуется. Иной раз, если мужик чересчур сбрешет, она только фыркает.

- Да ну тебя… балабон. Скажешь тоже.

После второго ковша Вася за гармошку берется. Вот тут Василию равных нету. Любого плясать заставит. А если захочет, слезами обольешься. Во как играл! И ведь никто не учил. Я помню, когда мальцом еще гармонь первый раз увидел, у его глаза разгорелись, у Василия. А соседу, хозяину гармони, смешно. На, говорит, Васька садись попиликай, пока курю.

Ну, сел Василий, гармонь в руки. А у самого из-за гармоники только чубчик белый торчит. Кнопки понажимал туда-сюда, баса-голоса. И вдруг… бля! Заиграл. Да с переборами… У соседа шары на лоб. Он эту самую мелодию по самоучителю вторую неделю запоминал. Никак не давалася. Потом в затылке почесал. «Всё, - говорит. -  Гармонь твоя, Васька. Забирай. »

Погоди… о чем это я? А… да!

После второго ковша, значит, когда по настроению, Вася за гармонь берется. Голос хотя небогатый, но до печенок пробирает. Мороз по коже. У Сони по щекам слезы ручьями текут, халат до подола мокрый. Иной раз навзрыд завоет, как по покойнику.

Наревется баба, наплачется, а Василий еще ковш принял. Третий уже. После третьего ковша гармонь в сторону и давай на бабе «камасутру» вытворять, прямо на кухне. Если, конечно, накануне налево не сблудил.

Потом оба под окошком на скамеечке часами сидят, семечки лузгают. Вернее, Соня лузгает, а Вася к ней на плечо привалился и спит. Сморило его, бедолагу, на третьем ковше.

Так они и жили, пока беда не приключилась.

Однажды притащился Вася с работы домой пьяней пьяного. Припозднился, конечно. Соня его не дождалася, спать легла. Утром просыпается, а мужика нигде нету. И подушка не смятая. Вышла баба на двор. В огороде на меже поискала, мало ли? Потом у баб на улице поспрашивала, может, кто видел с вечера? Видели, говорят, видели. Дак неуж не дошел? Ему через дорогу десять шагов оставалося.

Ладно. Заглянула Соня в канавы при дороге, палкой в крапиве пошарила, мало ли где завалился? Нет… нету, пропал мужик. Будто в воду канул. Вернулась тогда домой, время скотине корму задать. Ведро наладила и пошла в хлев свинью кормить. Глянь: возле порога кепка валяется Васина. Что такое? Дверку-то отворила… а её Васенька, благоверный, со свиньей Машкой в обнимку на опилках спят. Вася на неё даже ногу закинул, храпит. А Машка, дрянь, лежит на боку, баба-бабой, и похрюкивает себе, постанывает. Тьфу… на обоих! Хотя бы поросят постыдились паскудники.

Озлилась Соня не на шутку. Машку ногой по заднице, Васю – кулачищем в висок, да еще ведро ему с кормом на голову по самые плечи насадила. Вскочил Вася на резвы ноженьки, а потолок низкий… как даст башкой.

Упал бедолага, ноги-руки в стороны. Свинья визжит, поросята мечутся. Соня матюгами всё и вся кроет. Потом глядит, а у Васи ширинка настежь расстегнута. Тут уж у неё и вовсе никаких сомнений не осталось.

Вытащила Васю из хлева за ноги. Попинала, как следует, и в избу ушла. Дверью хлопнула. Околевай, сволочина!

Вася, когда очухался, ведро с башки снял и ничё понять не может. Озирается. Как он во дворе-то очутился? Избитый… Да еще с ведром на голове? Вот так да-а… Омыл Вася у колодца рожу, почистился и в избу пошел. К Соне за разъяснениями. А Соня у окошка, чернее тучи, сидит. Сроду её такой не видел.

- Дак это… Или случилось чего? – спрашивает.

Соня в рев, в слезы.

- Машку снасиловал, паразит! Да где это видано, чтобы от живой жены на свинью мужик позарился? Ой, стыдобушка-то какая! Как людям в глаза глядеть?..

Будто плотину прорвало. А Вася стоит и понять ничего не может. Что за свинья? Какой-такой мужик? Или мужик и есть свинья, что Машку снасиловал? Что за Машка такая?.. Потом до него доходить стало, что к чему. Вспомнил Вася, как ночью по пьяне дверь в избу нашарить не мог. Потом нашел кое-как… О притолоку еще башкой долбанулся, точно. Дверь низкая показалась. На коленках заполз, руками вокруг пошарил…

- Дак погоди, Сонь? Я тебя еще спросил чё-то… с вечеру. Подвинься, дескать. А ты сроду по-людски не ответишь. Так, хрюкнула чё-то, не разбери-поймешь.

И тут до Васи окончательно дошло, что он не в избу, а в хлев с перепою заполз. Рукой свинью впотьмах нашарил, задница толстая, точь-в-точь как…

Вот так да-а! С бабой, стало быть, перепутал? С Сонькой? Не… не может такого быть. Ну, уснуть – уснул, ладно. Но чтобы на свинью позарился?

А Соня своё гнет.

- Дак ведь перепутал, паразит! Гляди – ширинка настежь. Всё твоё барахло наружу, свининой провоняло.

И такие давай она ему шурупы вворачивать, такие комплименты – у Василия волосы дыбом. Слушал час, два слушал, как баба его изничтожает, да и сам под конец взъелся.

- А ты поди ляжь во хлеву голая, нипочем от свиньи не отличишь. По хвосту только, матьматьперемать!

Соня в визг, истерика с ней случилась на нервной почве. А Вася в раж вошел, не остановить.

- Ширинка ей расстегнута оказалась. Мне чё, теперь и поссать нельзя? Поди вон ворота пошшупай, дурища. Сырые еще, парят. Да я тебя, матьматьперемать, в гробу видал в белых тапочках. Я лучше с Машкой жить буду во хлеву, а ты себе другого дурака ищи!

- Ой, гляди! Влюбился уже. Айда женися давай, женися на ей, кабан шершавой!

Тут Вася на выдержал и за эти слова ядовитые Соню промеж глаз… хрясь! Соня пулей за дверь, да как заверещит на всю улицу:

- Убивают, ой, убивают! Помогите!

Вася ковш браги нацедил, чтобы стресс унять. Выдул. И думает: что такое? Сроду Соня ни к одной бабе его не ревновала. А тут… свинья Машка, тьфу! И смех и грех.

Соня и впрямь Васину измену близко к сердцу приняла. Враз как-то осунулась, поседела и в один год старухой сделалась. Потом и вовсе померла. Говорят, от сердечной недостаточности. А Вася ничё. Живет. Бабенка какая-то его скоро пригрела после того случая. Мужики иной раз, шутя, конечно, у Васи интересуются:

- Ты, Василий, скажи: у вас с этой… с Машкой, тогда было чего? Или так, брешут бабы?

Вася на эти вопросы не обижался.

- Пущай брешут.

А. Перваков, сосед.

 

 

 

Хрен моржовый

… Он в заводе работал, Алёша-то, разнорабочим. Хотя насчёт работал – про Алёшу это красно сказано. Не видел мужик никакую работу в упор. Так, мастер или старшой метлу в руки вставит да носом потычет, откуда куда шоркать надо, Алеша шоркает. Минуту-две шоркает, потом полчаса стоит, чего-то улыбается про себя. Мечтает, что ли? Дома тоже так: вроде колун взял, дрова два года как не расколоты в куче лежат, глядишь – нет, стоит на улице с прохожим рассусоливает. С одним, потом с другим, а там ещё двое подошли. Жена в крик, в слёзы. Алёша спохватится вроде, колун в руки, но… до чурбака не добежит, уже забыл, что дрова колоть надо. Его, конечно, ругают, в хвост и в гриву доставалося, но такой уж человек уродился, чё тут поделаешь? Так и прозвали Алёша Праздничный.

Пока коммунизм строили, Алёшу на работе ещё как-то терпели. Жить всем надо, так или нет? А когда эта сраная перестройка началась, завод неделю работает, месяц-два в простое, а то и все три кряду. Кого-то из работяг сразу на улицу выбросили, кого в декрет, кого в отпуска отправили. И цеха позакрывали, которые можно. Алёша, он, конечно, самый первый в лишних оказался. Первого и выгнали. Хорошо, хоть деток завести не успели.

Беда, как известно, одна не приходит. Скоро жена, колотилась-колотилась об него, да и плюнула. Живи тогда паразит один, недоделанный. И ушла, со всем имуществом. Даже дрова все до полена вывезла.

Вот Алёша картошку к зиме всю помаленьку приел, полбачка квашеной капусты в подполе осталось, да горка подмороженной моркови. Избу Алеша почти не топил, дров-то нет, ну, морковь, остатки, и подмерзла.

Зима, надо сказать, в наших местах, ох, лютая выдалась. На улицах никого, ни собак, ни даже кошка не пробежит через улицу. Все по домам, печи топят круглые сутки. Такие холода стояли, жуть! Вот эти холода, похоже, и достали Алёшу. Всё, чего мог, на себя наздевал и ходит по избе из угла в угол, греется. Присесть некогда. Ему бы в заводе «козла» загнуть, какими мужики в бытовках отапливаются, раз такое дело. Но Алёша, он Алёша и есть. Заранее не позаботился, а теперь куда? У соседей тоже – зиму не пересидишь.

В общем, денег нет, жрать нечего, изба промёрзла до самых до костей, стены искрятся от инею, во как! И решил Алёша поставить на своей окаянной судьбине точку. Такая тоска забрала, смертная, хоть в петлю лезь. Он и полез. Нашёл в сенях на гвозде верёвку. Крюк в матнице, от его же зыбки остался. И табуретка, одна-единственная из всей мебели. Остальное в печь ушло, что жена оставила.

Стоит он, бедолага, возле табуретки, верёвка в руках, и думает: ну, на кой бес он на этот свет уродился, такой бесталанный? Чтобы в петле удавиться? Это ли промысел божий? Или чёрт на ухо нашёптывает… не к ночи будь помянут? Думал он, думал стоял – ничего не надумал. Чёрт так чёрт, всё одно невмоготу. Давиться надо.

Взгромоздился Алёша Праздничный на табурет, давай верёвку на крюк ладить. Пальцы не гнутся, заледенели. Полчаса с одним узлом возился. Кое-как, через не могу зачалил-таки верёвку на крюк, петлю сладил. Только собрался голову просунуть… уже и шапку снял. Как вдруг – в ворота постучали. Потом дверь слязгала, отворилась, и кто-то во дворе, слышно, топается, в избу идёт. Ну, Алеша, понятное дело, верёвку быстренько сбросил и в угол её, с глаз долой. А самому странно стало, кому до него какое дело есть?

Но… дверь открывается. Соседка входит, Турушева Верка, через три дома в четвертом прописана. Вся в платках, в шубу укуталась.

- Ой, морозище! Спасу нет. Чуть не околела по дороге. Брр!

Алёша кивнул. Да, не жарко, дескать. А сам молчит.

- Алёша, зайди к нам, ладно? Дело есть. Зайдёшь, что ли?

- Когда?

- Да хоть сейчас. Собирайся да иди. А я побегу, - и дверью хлопнула.

Что за дело? Какое-такое дело? Никаких дел у него с Турушевой Веркой и с её мужиком сроду не было. Так, поговорят мимоходом, и вся недолга.

А они богатенько жили, Турушевы эти, по нашим-то меркам. Баба в заводе в отделе сбыта работала. Потом его в отдел маркетинга пересобачили. Да толку-то? Тогда тащили, и  сейчас всё подряд метут, как ни назови. Мужик у Верки – то же самое, снабженцем в какой-то конторе шустрил, по командировкам мотался. Но запил в конце концов по-чёрному. Вот он идёт, бывало, с работы, ничё не видит, никого не узнает – на автопилоте. До крыльца добрался, тут до утра и проспится, если жена в дом не затащит. И каждый божий день так. А Верка – баба крутая, лаялась, лаялась с ним из-за этой пьяни, а однажды в избу втащила и давай чем ни попадя молотить. По башке так по башке, по рёбрам так по рёбрам. Била-била, пинала-пинала, едва насмерть не забила, до того сердце зашлося. Потом под кровать затолкала чуть живого и спать легла.

Утром мужик кое-как из-под кровати вылазит, что такое? Морда в кровь разбита, ребра – не шевельнись, в синяках весь. Подрался, что ли, с кем?.. Верка, конечно, правду не говорит. Допился, мол, дурак до посинения, вот и поцапался с таким же. Тьфу на тебя!

Через неделю та же картина. Ещё старые синяки не сошли, Верка снова своего мужика уработала. А тот и вспомнить ничё не может. Так и пошло у них: муж пьёт, жена горшки у него на лбу бьёт. Но по-настоящему если, тут причина совсем другая. Эта Верка, баба в самом соку была, ядрёная, как репа. Её бы семь раз в неделю к быку водить, а тут снабженец зачуханный, по-нынешнему дилер, к ночи пьян, с утра похмелен. Вконец запустил бабу. Она, бедняжка, как-то втащила его пьяного в комнаты, на постель перевалила и думает: может, расшевелю дурака-то евонного, авось подымет головушку. Ладно, ширинку расстегнула, давай штаны стягивать с мужика. Глянь, а кальсоны на нем насквозь описаны! Во как напивался. Но когда до этого дела доходит, бабы, они терпеливые делаются. Всё могут простить.

Стащила Верка с мужика штаны, кальсоны в стирку бросила. Потом нагрела воды, тёплой, и мужнина дурака с импортной шампунью три раза до блеску вымыла. Моет, а сама плачет, моет и плачет, а уж такое желание приспело – низ живота заныл. И в глазах кружится. Но дурак ни гу-гу! Даже не пошевелился сволочина бесчувственный. Пьяней хозяина. Тут уж Верка вконец остервенела, да дураку промеж ног – хрясь! Со всей моченьки кулачищем. И под кровать обоих ногами запинала.

С тех самых пор после каждой пьянки мужику особо доставалось от Верки, дураку особо. Несли, так сказать, персональную ответственность. У мужика рожа в кровь разбита, у дурака – мошонка серо-буро-малиновая. И в полпуда весом. Вот теперь представь, как этот дилер местного розлива с утра нарасшарагу свою мошонку по улице несёт на работу. И смех и грех.

Алёша про эти дела семейные у Турушевых ничё не знал, конечно. Это потом наружу выплыло. Заходит он к ним в избу, стучит, как положено. Здоровается. А Верка Турушева одна за столом сидит, щёки подпирает. Бутылка перед ней ополовинена, и телевизор во всю мощь Филиным голосом орёт: «Зайка моя, я твой…»

Алёша еще раз поздоровался. Спрашивает:

- Звали зачем? Какое дело?

- Верка на него глаза вылупила, будто впервые видит. Алёша на неё глядит, тоже не понимает.

- Только что приходила, ну? Дело, говоришь, есть. Зайди.

- Да бог с тобой, - Верка рукой машет. – Не была я у вас, из избы весь день не выходила. А подумать, правда, подумала. Сосед, вроде, рядом живёт, а в гости так ни разу не захаживал. Не по-людски это. Да ты раздевайся, Алёша, проходи. У нас жарко натоплено, запаришься. Иди к столу.

Алёша, пожалуй, жеманиться не стал. Всё лучше водки выпить, чем в петлю лезть. Однако странно ему показалось, что баба от своего приглашения отпирается. Мужа, что ли, боится?

- Мужик-то где у тебя? – спрашивает.

- В командировке он. Уже неделю дожидаюся. За Урал куда-то укатил.

Вот тут Алёша окончательно неладное заподозрил. Какого рожна врать бабе, что не приходила? Может, и впрямь не она это была? Лица-то ведь не разглядел толком.

Ну, да хрен с ним. Водки ему теперь сам чёрт выпить не помешает. Вот он, стакан, доверху налитый стоит. У самого носа. А Верка тем временем закуску на стол мечет. Мясо варёное, мясо копчёное, мясо заливное, балык осетровый, огурчики маринованные, грибочки, перец фаршированный. Такой дух ядрёный по избе пошёл, у Алёши глаза на лоб лезут. Кто когда за какие-такие выслуги его так принимал? А задница у Верки – печь заслоняет. Нет-нет да мягким боком Алёше в плечо толкнётся, а то грудью скользнет по затылку. Ну-у, тут и ежу понятно, к чему дело идёт.

Хватанул Алёша этот стакан и давай все подряд со стола мести. Он вообще-то стеснительный по натуре, но после мороженной моркови… посиди-ка на ней хотя неделю, куда чего делось?

Ещё стакан хватанул под такую-то закусь, и – отлегло у мужика, оттаяло где-то посерёдке. Про петлю думать забыл. А тут у них с Веркой разговор такой хороший за жизнь пошёл. Уж чего-чего, а разговоры разговаривать Алёша хорошо умел, по-умному. Собеседника худым словом никогда не обидит. Но больше всего умел Алёша слушать. Это вовсе большая редкость. И любил слушать, не из вежливости, а, действительно, интересно было. Люди, конечно, этот интерес сразу чувствуют. Иной бирюк вдруг так разговорится с Алёшей, вся душа нараспашку, и зла потом не держит, что ниже пупа разоткровенничался.

С Веркой то же самое. Вначале то да сё, вокруг да около, а потом расчувствовалась баба и всё бельё семейное до последней тряпки Алёше переполоскала. Другой бы может где и посмеялся её рассказу. Смешного и вправду много, а Алёша нет, видит, беда в семье творится, и пожалел бабу. От всей души пожалел. А для Верки ближе человека, чем Алёша, и роднее нет никого. Слёзы ручьём, и в третий раз про то же самое, да всё с новыми подробностями. Одна беда: от выпитого и съеденного Алёша на двор захотел по-маленькому. Захотеть-то захотел, а как скажешь посреди такого задушевного разговора? Ты, мол, посиди пока, а я помочиться схожу? Да после таких слов Алеша со стыда сгорел бы. Он когда хорошо закусил и выпил, стеснительность опять к нему вернулась. А тут Верка вплотную придвинулась, рядышком. Горячая, будто печка. Ну, никак язык не поворачивается, чтобы эту гармонию такими словами разрушить. Сильно деликатный мужчина.

Терпел он, терпел, но невмоготу стало. Мочевой пузырь в футбольный мяч вырос, вот-вот лопнет, до того приспичило.

Вскочил Алёша со стула. Буркнул чего-то: я счас, дескать. И за дверь, да на улицу, бегом. Даже фуфайку не накинул. А мороз – дыхание перехватывает. Вот стоит Алёша над сугробом, минуту, вторую мочится, третья пошла… а посудине конца края нету, будто кран отвернул. Уже пальцы на ветру заледенели за этот кран держаться, а фонтан всё хлещет и хлещет. Наконец, мало-помалу иссяк Алёша. Пальцы под мышки и – айда бегом в избу. А уж что там в штанах перезванивает, в мотне, подумать страшно. Прибежал, сел на место и к Верке прижался. А куда денешься, когда так угощают?

Посидели так-то, ещё выпили. Потом тайком от Верки руку в штаны в ширинку сунул. Пощупал, пощипал – не чувствует там ничего! Омертвело, будто у покойника.     

Сидит Алёша, переживает, что хозяйство свое отморозил, а тут Верка, как назло, лезет, ласкается. Ласкалась, ласкалась так-то, да и тоже мягкой ручкой в ширинку шмыг. Как мышка. Алёша, бедный, так и помертвел со страху: то-то позорище ему сейчас будет! Даже глаза зажмурил. Потом смотрит, а штаны у него промеж ног колом торчат. Удивился даже, как Верка евонного отморозка на ноги умудрилась поставить?

Ну, возликовал, конечно, Алёша. Давай тоже Верку тискать, а она, баба на ласку слабая, податливая. Опомниться не успел, уже на перине на Верке лежит. Хотя и часу не прошло, когда башку в петлю просовывал. Вот жизнь-то как поворачивает, скажи?

Ещё раз Алёша за орудие себя пощипал, подёргал – нет, не чувствует ничего! Хрен моржовый, да и только. Ну, на том, как говорится, спасибо. Заехал к Верке в рай и – давай мозолить её. Сверху, снизу, сзади, спереди, с одного боку, с другого, снова спереди… Ну, я тебе долго расписывать не буду, дело знакомое каждому. Только вот незадача: Верка уже раз тридцать богу душу отдавала, криком заходится, а Алёша своего отморозка по-прежнему не чувствует, хоть тресни. Час мозолил, другой - Верка уже чуть дышит. Ртом воздух хватает, будто рыба на берегу. Наконец,   пожалел Алёша бабу, слез и пошёл водку пить. А Верка рюхнулась на перину, руки-ноги в стороны, и пар от неё валит. Даром, что в избе натоплено. Только постанывает чуть слышно.

Ну, значит, сел Алёша за стол. Налил себе водки, осетрины на вилку поддел, вдруг… что такое? Веркина шуба, рыжая, в ёлочку, та самая, в которой к нему приходила – на вешалке висит! Возле косяка. Из комнаты свет в прихожую точнехонько на шубу падает. Вот он и узрел её.

- Вер, а ты в самом деле не заходила с вечера? Или как? – спрашивает.

- Алёшенька, миленький, зачем мне врать? Или я дура какая, беспамятная?

И впрямь,   врать бабе - никакого резону. А уж в такие минуты и подавно. Вишь, как лежит, рассолодела.

- Шубу свою никому не одалживала?

- Какую? У меня их пять, шуб-то.

- А вот ту, рыжую, в ёлочку?

- Не-а.

Алёша башкой потряс. Что за чертовщина такая? Ведь не приснилось же? Потом стакан опрокинул, осетриной закусил и – снова на Верку. Так друг на дружке и уснули. Верку любовь доканала, Алёшу – водка, перебрал мужик лишнего. Да, вот ещё… Утром, когда от Верки Алёша уходил, видит: сосулька жёлтая с метр длины из сугроба торчит. Во как морозы лютовали! Моча на лету замерзала.  

Так у них потом и пошло. Веркин муж пьяный домой притащится, она его раз – и под кровать. Для куража. Или в другую комнату запрёт. А сама за Алёшей бежит. Вот муж под кроватью отдыхает, а Алёша за него всю ночь, не покладая рук, вкалывает. Благодарная Верка за Алёшины труды целый «КамАЗ» дров ему привезла, наняла какого-то бомжу эти дрова колоть и в поленницу складывать. Печь у Алеши топится, холодильник – тоже Веркин подарок – от деликатесов ломится. Бутылку водки поставить некуда. Зажил мужик, как и думать не мечтал. Иной раз достанет из штанов своего отморозка, пощупает – как есть бесчувственный. Но это ладно, главное – на ногах твёрдо стоит и своё дело знает туго.

А уж Верка за неделю-две в такую шемаханскую царевну обернулась, глаз не оторвёшь. Кожа очистилась, стала свежая да упругая. На щеках румянец полыхает. Взгляд томный, с поволокой, и глаза из-под пушистых ресниц ночными звёздами мерцают. Даже походка у бабы другая стала. Раньше как у старого, перекормленного сенбернара, на поводке когда выгуливают, а тут Алёша с боков, с живота у ней лишний жир согнал, и Верка не идёт – белым лебедем плывёт.

Мало того, начальство заводское тоже обратило на Верку внимание, и, посовещавшись, отправили её на неделю в Германию, в загранкомандировку. Верка там всех обаяла и такие заказы-договора заключила с немцами, что завод снова все цеха свои пооткрывал, и мужиков начали на работу принимать. Всех, кого выгнали, назад взяли. Кроме Алёши, правда. Но он и проситься не стал. Вспомнят, ладно, не вспомнят, тоже ладно. Отморозок прокормит. Тем более, что отделом маркетинга на заводе теперь Верка Турушева единолично заправляет. Сколько ей надо, столько и украдёт.

Всё бы ничего. Глядишь, через месяц-другой Алёша Праздничный с Веркой Турушевой обженились бы. Верка уже закидывала удочку. Пора, дескать, моего пьянчужку взашей гнать, а нам с тобой свадьбу ладить. Надоело жить украдкой. Алёша, почему нет, согласился на это дело. Но у кого как, а у Алёши всегда через пень-колоду всё выходит. Сама же Верка как-то проболталась подругам под рюмочку, откуда в ней такие перемены взялись (те давно уж добирались, какие кремы, массажи применяет, про диету), и про Алёшины ночные подвиги всё, как есть выложила. С подробностями. Какой Алёша ласковый, да как он за ночь всю её наизнанку вывернет, сто раз ублажит – до бессознания. Словно в живой воде искупает.

Рассказывала, рассказывала про Алёшу и видит: все её девки-подруженьки сидят, пришибленные, тушь на щеках размазывают. Ихние-то петухи, за которыми замужем, пять минут оттоптался и на бок. Уже храпит. Будто по нужде сходил. Баба даже расчухать не успела.

С одной из подружек, одинокая была, с той во время Веркиного рассказа и вовсе истерика случилась. Когда девки кое-как привели её в чувство, она перед Веркой - бух на колени и плачется во весь голос:

- Верочка, родненькая, век за тебя молиться буду. Уступи своего Алёшу хотя на одну ноченьку. Деньги, какие хочешь, тебе заплачу. Дом продам, машина от отца осталась… Только не откажи, родненькая. Ничего не пожалею!

Верка враз язык прикусила. На подружек посмотрела – у всех то же самое на уме, по глазам видно.

- Нет, - говорит, - Алёша мне самой нужен. Я замуж за него выхожу. А машину, если понадобится, я себе хоть завтра куплю.

Но потом своё горе вспомнила, когда с пьяницей-мужем маялась, и пожалела эту, одинокую-то. Я, говорит, его попрошу, если согласится. Но не больше недели, имей в виду.

Алёша это Веркино предложение без радости принял. Он и от первой-то жены никогда не блудил, а тут на тебе – Верка сама к другой бабе его толкает. Значит, не любит, так про себя и решил. Вслух, правда, не сказал. Ладно, веди эту дуру ко мне. Я её приласкаю, коли такая необходимость появилась. Чувствует Верка, что неладно сделала, но уже поздно оглобли поворачивать. Ничего, мужик – он мужик и есть. Обойдётся. Вслух тоже ничего не сказала.  

Неделя  не  прошла, Алёша и эту зачуханную бабёшку в шемаханскую царевну превратил. Взгляд гордый, про истерики и думать забыла. Изнутри девка светится. А тут на завод немцы приехали по Веркиным договорам, чтобы партнёрство расширить. И один из этих немцев в новую Алёшину подругу, как бобик, по самые уши втюрился и в Германию насовсем увёз, жениться чтобы. Девка из благодарности, что Алёша с ней такое чудо сотворил, оформила перед отъездом дарственную и, как Алёша ни отпирался, силком загнала к нему на двор новехонький «Жигуль», который от отца остался.

После этого случая бабы сразу сообразили, что от всех бабьих хворей и недугов есть в мире одно-единственное средство, и, уже не спрашивая Верку, сами установили к Алёше очередь. По записи. Алёша тоже долго упираться не стал. Хотя особого удовольствия по понятным причинам от этих дел не испытывал. Просто жалел баб. Он раньше и подозревать не мог, что вокруг столько разведёнок, вдов и просто одиноких, несчастных женщин, которых мужичьё, козлы, чёрт знает, во что превратили.

C того самого дня Алёша по рукам пошёл. Неделю у одной бабы живёт, неделю-две у другой, у третьей. Даже в командировки на подаренных «Жигулях» ездил, по вызову. Бабы тоже друг дружке письма пишут и в гости ездят, вот слухи поползли. Даже в зарубежной печати про Алёшины подвиги что-то такое сообщили, потому что вскоре один богатый голландец привёз к Алёше на излечение от хандроза свою супругу. Ну чё, бабёнка как бабёнка, только зажравшаяся до убойного весу. Единственное неудобство, этот голландец потребовал от Алеши за дополнительную плату собственного присутствия на сеансах лечения. С видеокамерой чтобы. Но Алёша на этот раз уперся.   Ты, господин хороший, весь курс лечения хочешь заснять на плёнку, а потом мои «ноу-хау» себе присвоить? Ну, так шиш тебе! Езжай, откуда приехал. И корову свою, голландскую, с собой забирай. В общем, раскусил он его сразу.

Думаешь, голландец обиделся? Наоборот зауважал Алёшу, по плечам хлопает. Они деловую хватку в человеке больше всего ценят. Начали голландец с Алёшей торговаться. День торговались, два торговались. И выцыганил Алёша у этого хитреца половину состояния. Не из жадности, а так для куража. Потом целую неделю голландец записывал на видеокамеру Алёшин курс лечения. Во всех подробностях. Сверху, снизу, сбоку, спереди, сзади – как Алёша его бабу крутил, так он и записывал. После курса просмотрел голландец отснятый материал и – ничего не понял. Привёз корову, а Алёша за неделю из его коровы топ-модель сделал. Как?!

Ну, выпили они на прощание, и Алёша, широкая душа, проболтался по пьянке, что если ты, голландская рожа, хочешь    такой результат иметь от лечения, ты сперва спусти штаны и постой на русском морозе хотя с полчаса. Вот и все «ноу-хау». Голландец долго хохотал над Алёшиными словами, но, конечно, не поверил. Решил, что шутка.

Скоро Алёша получил приглашение из заграницы от Общества феминисток Европы приехать к ним с показательными гастролями. Но местные бабы эту инициативу европейских феминисток на корню зарезали. Вы, де, суки, в наших брильянтах и золоте ходите, нашим газом отапливаетесь, наш бензин жгёте, да ещё хочете, чтобы наши мужики вам за всё за это задницы гладили?   Фигу вам! – так и отписали. В общем, не довелось Алёше заграницу поехать.

Но у него и тут житьё не худо. Бабы холят, любят, на руках носят. Денег – куры не клюют. Ну, чего ещё мужику желать? Только вот задумываться Алёша стал часто. А когда человек думать начинает – это, считай, последнее дело. Добра тогда не жди.

Главное, чего Алёша понять никак не мог: кому он обязан таким поворотом дел? Кто таков, что из петли его полгода назад вынул и к бабам в благодетели определил? То ли богу за это свечку ставить, то ли чёрту кочергой угодить? Не знает. Другой бы плюнул про это думать, а Алёша – нет. Душа у него не на месте сделалась, и тревожно чё-то.

Однажды пришёл Алёша в церковь. Купил свечку и поставил её перед образом богоматери с младенцем. Хотел лоб перекрестить, да что-то рука занемела, не подымается. Повернул назад к выходу, но нога под ним ни с того ни с сего подвернулась, прямо на ровном месте, и Алёша на пол так и грохнулся. Сломал себе ногу.

Бабы – такой переполох поднялся – Алёшу на руках из церкви вынесли. Поймали машину и домой отправили. Лежит мужик на перине, весь подушками обложенный, и водку из горла дует. На роже щетина, а в глазах - тоска, хоть волком вой. Понял Алёша в церкви, кто у него благодетелем-то заделался и чего взамен потребует.

Бабы видят, конечно, что с Алёшей неладное творится. Установили возле его постели круглосуточное дежурство. На ночь и то больше, чем на пару часов, одного не оставляли. Но, видно, чему быть того не миновать.

Как-то сиделка ночь отдежурила и к сменщице в окно барабанит.

- Машка, иди. Твоя очередь. Водки бутылку заказывал, не забудь.

Сбегала баба за водкой и  - к Алёше. Полчаса не прошло. Глянь: а он, бедолага, в петле висит. Табуретка на полу валяется. Ну, конечно, вой, крики… народу сбежалось. В основном бабы. Когда вынули его из петли, а у Алёши голова, как снег, белая. И протух покойничек. Медэксперт потом определил – полгода сроку ему. Не меньше. Вот и думай, чё тут такое?

Правда, одна старуха сказала бабам: вас, де, эти полгода мертвец пользовал. Они, которые самоубийцы, в наказание, что руки на себя наложили, у чёрта урок должны отрабатывать. Вот он и трахал вас.

Ну, так ведь это бабушка надвое сказала.

Записано со слов В. Полушкина,

сторож базы отдыха «Колокольчик».

Самоубийца

Брательник у меня, Леня Лекомцев, эту перестройку долбану не пережил, бедолага.

Да и не он один, правду сказать…

Он, Леня-то, когда вся эта хренотень началась, на ЖБИ работал, на заводе. Двадцать годов на одном месте. С Доски почета ни разу Ленину фотоморду не снимали, во как. А работа у него какая была? Он в формовочном цехе на обрезке стоял. К нему из арматурного цеха готовую арматуру привозят, стержни такие по двадцать метров с упорными шайбами на концах. Эти стержни закладывают в формы, цепляют за шайбы, растягивают, а потом заливают раствором. Получается напряженный бетон. Высокопрочный, для опор, для перекрытий всяких.

А Леня, брательник мой, эти упорные шайбы наоборот обрезал. Ему пачку готовой арматуры на резак забросят, он ножкой на педаль р-раз! Резак – вжжик! И шайба падает.

Я с простой души как-то спрашиваю его:

- Так оно на хрена это дело резать, когда проще эти шайбы вообще не наваривать? Арматурный цех рядом, скажи им, и баста. Какие проблемы?

Леня на меня как на дурака тогда посмотрел, даже пальцем у виска покрутил.

- Ты чё, - говорит, - совсем глупой, что ли? Арматурный цех сто двадцать процентов к плану гонит. У людей зарплата, премии соответственно. А нам в цехе эти двадцать процентов лишние, мы их под резак и – обратно в арматурный. У нас двадцатипроцентная экономия получается, и тоже премии. Я один пять процентов объемов по цеху даю. Фотоморду на Доске видел? То-то же… умник.

Что правда, то правда. По четыреста пятьдесят – пятьсот рублей в месяц у него выходило. Больше, чем у начальника цеха. А про рядового инженера и говорить нечего. Пять инженерских зарплат, минимум, получал.

В 92-м Ленин резак сократили, уволили брательника. А через год завод тоже остановился. Целиком. Моему Лене этот капитализм долбаный, ох, шибко не понравился. Ходил, мрачнее тучи, долго ни с кем не разговаривал, а потом и вовсе в больницу слег. От нервов, видать.

Баба у Лени, кстати, ненадежная оказалась, хохлушка. Пока мужик болел, она на Украину поехала, родителей повидать, да так и осталась там с концами. Не ищи, дескать, меня… письмо ему написала.

Вышел мужик из больницы, письмо из ящика почтового достал, да так и просидел на крылечке с этим письмом до самой темноты. Всё, решил, хана! Надо с этой жизнью кончать. Денег ни копейки, баба сбежала, с работы выгнали… куда теперь податься? Одна дорога – на тот свет.

Так и то правда. Образование у мужика неполное среднее, делать по сути ни хрена не умеет. Двадцать лет шайбы на резаке обрезал. С восьми утра до четырех вечера. Ногой на педаль – топ, шайба в ящик. Топ – шайба в ящик. Да «беломорину» во рту из угла в угол гоняет. Кто ж знал, что это дело боком ему выйдет?

Ну, чё? Пошел Леня в избу, давай ружье искать. Нашел ружье, загнал пару патронов, один с пулей, другой с картечью и – в башку наставил. Осталось только курок спустить. Но чё-то не понравилось ему из ружья стреляться. Как представил, что голова, будто арбуз, на куски разлетается, мозги по стенам, так его морозом до самой задницы продрало. Брр, прости Господи!

Поставил Леня ружье в угол и решил, что коли на то пошло, так уж лучше ему повеситься. И – снова раздумал. Видно, пока веревку искал, мылил, потом во дворе через балку перекидывал да петлю вязал, настроение у него прошло. А потом, сам подумай, чем веревка лучше ружья? Да ничем. А может, хуже еще. Как в горло врежется, позвонки с хрустом друг от друга отрывать начнет, язык изо рта вывалится, большой, черный. Глазные яблоки из глазниц повылазят. Да еще в штаны навалишь… Тьфу, пакость какая!

В общем, отложил Леня собственное самоубийство на потом. Во-первых, ни тот, ни другой способ его не устраивал. Да и настроение куда-то пропало. А без настроения, сам понимаешь, в этих делах никак. Тут тоже кураж нужен определенный. Ах, мол, вы, козлы такие-сякие, со свету меня сживаете, так нате выкусите, сволочи, я сам дверью у вашего носа поросячьего хлопну. Так-то вот. Живите без меня теперь, крутитесь на пупе, подонки. Стрелять вас всех, не перестрелять!  

Или наоборот. Можно уйти из этой жизни со смирением, как Иисус Христос. Мол, хотя вы все вокруг злые, равнодушные и лицемеры, по сути вы еще дети малые, и я всё вам прощаю. Всем, в том числе бабе своей, паскуднице. Даже люблю вас по-своему и перед Богом словечко за вас обязательно замолвлю. Без злобы, со смирением и даже радостью покидаю этот мир…

Короче, варианты у Лени были. Но что именно выбрать и, главное, каким способом, тут брательник пока не определился. Даже меня спрашивать приходил, не раз. А я чего, специалист ему какой, что ли? Топись, говорю, тогда Муму хренов.

Но, видать, эта мысль в голове у него крепко засела. Постоянно думал ходил. И, само собой, подходящее настроение поджидал. Чтобы уж сразу, очертя голову – хлоп, и нету. Поэтому ружье у брательника всегда наготове стояло, под рукой, даже курки взвел, чтобы не успеть передумать.

Петля тоже во дворе на поперечной балке болтается, намыленная. И табуретка под ней наготове.

В шкафу на кухне, на самом видном месте, Леня бутылку с уксусом поставил. Рядом в банке – крысиный яд.

Возле кровати, на тумбочке – пузырек со снотворными  таблетками. Хотя в душе в этот способ Леня как-то не верил. Намучаться намучаешься, а вот помрешь ли – еще вопрос?

Зато на электрический стул Леня больше полагался. Этот «стул» он изготовил сам за пять минут. Взял два куска провода, оголил с обоих концов и сунул куски в розетку. А рядом поставил кастрюлю с водой. Просто, как всё гениальное. Приходишь домой, настроение соответствующее, пальцы в воду окунул (для контакта), остальное на пол. Затем разулся, встал босыми ногами в лужу и хвать за провода сырыми руками. Только искры из глаз…

А еще у Лени во дворе, под рукой опять же, стояла канистра десятилитровая с бензином. И коробок спичек наготове. Для самосожжения. В общем, выбирай чё хошь, по вкусу и по настроению.

Но, правду сказать, ни один из способов Леню не устраивал. Ни по вкусу, ни по настроению. Нет, умереть он, конечно, твердо решил. Это хоть когда, пожалуйста, хоть сейчас. Но только чтобы без мук. В конце концов, он не какой-нибудь там японский самурай, чтобы самому втыкать в себя меч, да еще ворочать его у себя в кишках, чтобы сердце нащупать.

Так что, хочешь не хочешь, приходилось пока жить. Одиноко, голодно, да еще глядеть по телевизору, как московская сволочь жирует посреди российской чумы. Через пару лет перестройки Лёнин малоформатный экран уже не вмещал эти раскормленные, реформаторские рожи. А то, что Чубайс рыжий, было видно даже на черно-белом экране.

Однажды Лене повезло. Как-то раз усевшись на очко, он сорвал с гвоздя листок бумаги от старой книжки и взялся читать. Даже книжку вспомнил «Занимательная история», которую сам когда-то и подарил теперь уже взрослой дочери.

Оторвал, значит, Леня листок, да так и ахнул. Речь тут шла о казнях и самоубийствах среди древних греков и римлян. Например, мудреца Сократа его бестолковые граждане посадили в тюрьму и присудили выпить цикуту, отчего мудрец и помер. Цикута – это что-то вроде яда растительного происхождения. Леню однако цикута не заинтересовала. Во-первых, здесь не Греция, хрен её где найдешь. А во-вторых, мудрец-бедолага, наверняка, помер в муках и корчах. Сограждане, хотя и бестолковые, но на эти штуки – человека помучить – всегда горазды.

Зато другой мудрец… философ, имя оказалось затерто, не разобрать, сам покончил с жизнью. По-умному, в кругу друзей, в весельи. Даже сказал последнюю фразу: «Мой путь закончен. Не стоит обо мне жалеть…» И выпил целый кувшин неразбавленного вина.

Вот это смерть!

Из туалета Леня вышел окрыленный. Этот способ устраивал его полностью, как ни крути. Хотя чего уж… будь у него хотя бы десять классов образования, сам бы мог догадаться. От этой водки каждый день в России целая дивизия мужиков копыта отбрасывает. Да вон Копылов Федя, зачем далеко искать… сосед через улицу. Пять шагов до дому не дошел, упал перед воротами в сугроб, пьяный, конечно. И замерз. Баба всю ночь носом в окно проторчала, не идет ли? А он к утру вовсе в сосульку превратился.

Для себя Леня такой вариант, конечно, отбросил сразу. Он, лично, будет умирать не в сугробе, как пьяница, а у себя в постели на высоких пуховых подушках. Как древний грек. Но вначале… вначале надо купить ящик водки. Самой дешевой, самопальной, чтобы уж наверняка, с гарантией вышло.

Денег, правда, у Лени не было, перестали водиться денежки, и тогда он решил загнать кому-нибудь из соседей бензопилу. Это она, кормилица, спасала Леню последнее время. То дровишки пенсионеру распилит-переколет, то сруб поможет поставить, венцы гнилые заменить. На хлеб вроде хватало. В общем, продал брательник свою пилу подешевке и купил ящик водки да кильки пару килограммов.

Я тогда еще пообиделся на него. Ты, мол, когда деньги занять, ко мне первому бежишь, а пилу, засранец, задаром почти Корепаненку подарил. Знать тебя после этого не желаю. Иди подыхай!

Он ничё тогда не сказал, так молчком и ушел. С ящиком в обнимку. Просветленный уже… в белых одеждах. Ххы!

В общем, начал Леня готовиться к смерти. Всерьез и основательно. В доме всё прибрал, даже полы помыл. Истопил баню, сам помылся, попарился как следует. Пару веников об себя исхлестал. Потом пришел домой, взбил перину, подушки три штуки и – возлег. Ящик с водкой, понятное дело, в изголовье на пол поставил. Чтобы под рукой, не бегать.

Лег, значит. Лежит. Но чё-то не то… понять не может. Ладно, достал из комода свою фотоморду, сам же с Доски почета содрал, когда уволили, и – в траурную рамку ее на стену, перед кроватью повесил. Ленту муаровую по углу пустил.

Вот теперь, кажись, полный порядок. Да! Еще трусы поменял. Цветные, в веселый горошек, на черные сатиновые. И туловище в простыню завернул, наподобие этой… тоги.

Снова возлег. А в голове уже похоронные марши звучат. Литавры… Бом! Бом!

Повел Леня вокруг себя глазами. Светло повел. Ладно, суки, я вас всех прощаю, так и быть. Без обиды ухожу, без зла на сердце. И – твердой рукой налил себе полный стакан самопальной водки. Всклень. Выпил. Вернее, вылил прямо в рот, даже ни разу не сглотнул. Ну, этому делу брательника учить не надо. Сиживал я с ним не раз.

Подождал Леня, пока доставать начнет. Бутылку в руках покрутил. Североосетинская, всё верно. Эта с гарантией достанет. Проверено.

Еще стакан выдул. Остатки из горла допил. Подумал, подумал и пару килек в рот забросил. Хоть и умирать вроде собрался, а водку, да еще осетинскую, без закуси западло пить. Не в традициях это.

В общем, одну бутылку кончил. Лежит, прислушивается… смерть поджидает. Но чует – ни в одном глазу еще, не берет водка. От нервов, видать, что ли? Стресс, он всё же мобилизует организм, так что это дело необходимо учитывать.

Еще бутылку откупорил. Снова налил всклень. Выдул. Ну, наконец-то… пошла, кажись, пошла по телу. По жилам смертушка потекла, родимая, точно. И взор затуманился… ударила, наконец, в голову. Нет, этот грек, философ… жалко фамилию не разобрал, и впрямь не дурак был. Даже от смерти люди удовольствие получали. А что ты хочешь? Европейская цивилизация, не хухры-мухры! Это не какой-то там зачуханный самурай, чтобы саблей у себя в кишках ковыряться.

Но удовольствие удовольствием, а помирать всё равно надо. Зря слов на ветер у Лени бросать не принято. Нетвердой уже рукой Леня набулькал еще стакан. Правда, перелил через край, не рассчитал. Но это всё по кочану… смерть спишет. Ну… за здравие, что ли?   То есть, тьфу! За упокой души раба божьего Леонида Григорьевича Лекомцева, мать вашу!

Выдул Леня стакан и пошел на двор. Отлить. Мочегонная зараза оказалась. Вместо двора попал, однако, в огород. Вечеряло уже. Закат вполнеба золотом-пурпуром наливается. Мошкара в воздухе толчется. Теплынь. Задрал Леня тогу и давай морковь поливать. Стоит поливает, а сам думает: наверняка, соседка, через огороды которая проживает, за ним в бинокль наблюдает. Она, кобыла старая, с этим биноклем даже в магазин ходит, не расстается.

Опустил Леня очи долу, а у него – два болта в две струи на морковь хлещут. Интересно, а эта кобыла соседская тоже два болта в свой бинокль видит? Или один? Сходить спросить, что ли?

Спрашивать однако Леня не пошел. В избу отправился, помирать. Правда, нехотя отправился. По дороге пару огурчиков из парника прихватил, луку зеленого гроздовку. Заглянул на кухню, хлеба буханку изрезал, кусок сала достал. В конце концов, кто сказал, что человек натощак помирать должен? Ни хрена подобного.

В общем, оплел Леня лук, сала полкило, буханку хлеба, добил под огурцы вторую бутылку, рыгнул со смаком и вдруг окончательно понял, что помирать ему больше неохота. От жалости к себе слезы на глазах навернулись. Более того, захотелось вдруг Лене жить. Уж так захотелось, даже грудь от желания распирает. Вот-вот взорвется мужик, будто четверть с брагой. Вскочил Леня с кровати, катапультой, что ли, его выбросило? Высунулся в окошко по пояс, да как заорет тарзаном на всю округу:

- Ага-а-га-га-га-га!!!

На окрестных собаках от его рева шерсть дыбом. В подворотни забились верхом на хвосте и такой лай подняли, святых выноси.

А тут еще на беду под окнами какая-то бабенка запоздалая проходила, когда Леня над ухом у ней вдруг рявкнул. Так и шарахнулась баба в сторону с перепугу-то. Да в крапиву, видать, завалилась. Ох, выскочила она из крапивы из этой, да как начала Леню лаять всяко-разно, матьками больше. Обсосок, дескать, ты недоделанный. В башке у тебя вместо мозгов куриный помет всмятку. И матушка твоя не по-людски, как все бабы, а из задницы тебя такого выродила, в выгребной яме случайно нашли опарыша вонючего…

Леня минут пять слушал эти комплименты. Потом смешно ему сделалось.

- Танька,   ты, что ли, курва драная, выступаешь под окнами?

- Ой, ой, ой, ой! Глядите-ка на него, стручок гороховый! Ты меня драл, а? Драл когда?..

И пошла Леню величать пуще прежнего. Не баба, крапива какая-то, честное слово. У другого бы давно уши отвалились, а Лене, пьяному, эти её величалки по кочану.

- Ладно, - говорит, - айда в избу, что ли? Водки налью. Уговорила.

Танька, конечно, обрадовалась такому повороту, однако виду не подает. Это кто нынче кого водкой задаром поить станет? А бабу тем более? Только ноги успевай задирать, раз согласилася.

Поломалась Танька для приличия, покочевряжилась, но недолго. Чтобы не передумал мужик сдуру-то. Сама вслед за хозяином тоже в избу идет. Глянь, а у него уже постель разобрана, и целый ящик водки в изголовье стоит. Ну и ну! Удивилась баба, конечно.

- Ты чего, - спрашивает, - свадьбу, что ли, играть затеялся?

Леня в ответ только башкой помотал. Говорить ли нет, чего он тут на самом деле затеялся? Или лучше промолчать? В общем, не знает мужик. А Танька фотоморду на стене углядела в траурной рамке. Обратно спрашивает:

- Или помер кто? Родственник какой?

Не узнала Леню. Так и то, пятнадцать лет уже фотографии, когда на Доску почета его снимали. Родная мать и та не узнала бы. Махнул Леня рукой, э… куда ни шло! И всё как на духу бабе выложил. Так, мол, и так, балансы под свою жизнь подвожу. Надоело дерьмом в этой проруби болтаться.

Татьяна, пока он про жизнь ей свою рассказывал, ладошкой сидела щеку упирала, вся изохалась. И глаза у бабы на мокром месте сделались. Шибко жалела мужика. А Лёнину хохлушку за то, что мужика в больнице хворого бросила, вдоль и поперек изругала:

- Вона деньжищи какие приносил. Небось, и в голове не держала тогда, чтобы лыжи намыливать.

Лене эти её слова бальзамом на душу. Уж так жалко себя стало, хоть плачь. Вслух однако другое говорит:

- Мой путь закончен. Не надо обо мне жалеть.

И голову на грудь уронил. Уронить-то уронил, а сам думает: теперь после таких слов на попятную уже не пойдешь, помирать придется.

Когда бутылку усидели под эти печальные разговоры, Татьяна, выпимши уже, тоже помирать согласилась. Господа Бога матюгами со всех сторон обложила за злую бабью долю. И ревет сидит.

Леня башкой помотал.

- Не, ты баба молодая, ядреная. Зачем тебе? На жизнь всегда заработаешь. Твой товар, под юбкой который, везде спрос имеет. Хоть заграницей, на валюту, хоть здесь, за деревянные. А я, чтобы помереть по-людски, бензопилу Корепаненку загнал задаром почти.

Татьяна рукой на него махнула.

- Дурные мужики, - говорит, - нашим бабам досталися. У других народов жены в холе да в неге живут, семейно. А наши дурни нефть, газ – заграницу, золото с брильянтами  - заграницу. И баб своих тоже заграницу наладили. На экспорт. Вон в Европах в этих только русские бабы да хохлушки задницей на жизнь себе зарабатывают. Других нету. А мужики в парламенте, рожи бесстыжие, еще налог на задницу протащить хочут. Бюджеты у их, видите ли, не сходятся.

Леня подумал, подумал и согласился с Татьяной. Да, баб своих русских, родимых, и тех по рукам пустили. Дальше, как говорится, ехать некуда.

Обнял Татьяну, плачет, прощения у неё просит. Даже на колени встал перед бабой. И не просто так, через силу, скрипя зубами, а с восторгом встал, с трепетом внутренним, во какая волна накатила, покаянная!

Татьяна тоже не железная. Кто еще когда перед ней, перед русской бабой, вот так на коленях стоять будет, прощения просить? Сама в голос ревет, Лёнину головушку забубенную к себе к груди прижала, успокаивает его. Потом, чтобы утешить мужика, отстранилась легонько, руки подняла и платьишко стянула с себя через голову. Трусики, лифчик под подушки затолкала. Обернулась к Лене, бедра огладила, а у самой румянец на щеках. Ну, как я тебе такая…

Глянь: а наш Леня как стоял на коленях, так и стоит. Только рылом в перину уткнулся и уже не шевелится.

Ох, перепугалась баба. Никак помер мужик с концами? Башку-то повернула ему, нет… вроде дышит еще? Отходит, видать. Недолго уж осталось. Кой-как перевалила его, тяжеленного, на перину, Сама в изголовье села. Водки себе налила…

Среди ночи Леня глаза продрал, сел на кровати. Озирается. Что такое, где это он? И баба рядом, голая, на постели валяется. Ишь, сиськи какие свесила. Спит, что ли? Кое-как вспомнил вчерашнее. Значит, не сработала североосетинская? Жив остался. Хотя голова, будто кувалдой по рогам съездили, на куски разламывается.

Нашарил Леня на полу ящик с водкой и бутылку из горла целиком засосал. Чтобы уж наверняка. Потом на бабу голую уставился. Дай, думает, трахну напоследок. Помирать – так с музыкой.

Кое-как трусы с себя стянул. Бабу перевернул на спину в соответствующую позу и – рухнул замертво.

А Татьяне сон приснился, будто покойник залез на нее верхом и давит. Зубы оскалил. Дышать ей совсем невмоготу стало, хрипит уже баба…

Проснулась – как из омута вынырнула. А покойник-то и впрямь на ней лежит, колода осиновая, тяжеленная. Завизжала баба, забарахталась, кой-как столкнула его с себя. Хотела уж народ на помощь звать, а тут слышит – храпит покойник-то. Не умер. И весь срам у него наружу торчит.

Посидела баба, успокоилась. Еще водочки выпила. Кильку пожевала. Но тоскливо одной, хоть бы словом с кем перекинуться. Пробовала Лёню растолкать, куда там… мертвей мертвого лежит. Тогда пошутить решила. С Лёниной траурной фотоморды, которая на стене, ленточку муаровую сняла и Лене кокетливым бантиком на болт повязала.

В общем, целых три дня Леня с Татьяной жизнь самоубийством заканчивали. Пока весь ящик не оприходовали. На четвертый день по домам разошлись.

Но Леня и впрямь помер скоро, днями буквально. Тоже с похмелюги, на автопилоте пошел морковь поливать. Ночью дело-то было, да ногой кастрюлю какую-то зацепил. На полу с водой стояла. Поскользнулся в луже, упал, а встать не может. Нету координации. Шарил по стене руками, шарил, за что бы ухватиться можно. Ну и ухватился за провода, за голые.

Сгорел мужик. Ну так, дело к тому и шло.

А Татьяна… веришь-нет, в Европу ведь поехала! Вот курва, скажи? Считай, полгода там болталась где-то. Обратно вся в песцах-соболях, разодетая приезжает. Машину себе купила. Бабы здешние, товарки у нее, черной завистью иззавидовались. Тоже в Европу собираются, кто помоложе. Но пуще всего мужик у Татьяны довольный остался. Баба при деньгах, когда на бутылку попросишь, не отказывает, ни разу не было. И сыт и пьян и нос в табаке. Чего не радоваться?

Г. Урванцев, родственник.

 

Процентщик

Я лучше про себя расскажу. Та еще история…

В 95-м дело было. В мае. Я только-только освободился тогда, пять лет отмантулил на зоне. От звонка до звонка.

- За что?

- За что… Ххы! А за процент.

- Как это за процент?

- Не знаешь?

- Ну-у…

- Обычное дело. Подрались мы с пидерами с какими-то, в праздник. Пьяные, конечно. Рыла друг дружке порасшибали и разошлись. Но друган у меня шапку чью-то  вместо своей подобрал и на голову нахлобучил. Темно было.

Ладно, пошли к нему. Еще водки купили. Сидим, закусываем. Вдруг милиция заваливает в квартиру. Нас всех троих повязали и в изолятор, тепленьких. Через месяц – суд. Статья 145 часть 2-я. «Вооруженное нападение по предварительному сговору с целью ограбления. » Все доказательства налицо. Шапку с гражданина сняли? Сняли. У меня перочинный ножик в кармане оказался. За холодное оружие сошел. И деньги у потерпевших отобрали, на водку будто бы. У ментов это обычная практика: процент раскрываемости по тяжким преступлениям натягивают. К плану.

Нас, знаешь, сколько там таких «процентщиков»? Ползоны, считай, сроки мотают.

Ладно. Я свое отмотал, домой еду. А куда домой? Мать… месяц не прошел, померла, когда меня посадили. Сердце не выдержало. В квартире старшая сестра поселилась, тоже едва ли обрадуется. Семьей живут, вчетвером.

А тут слышу, в соседнем купе женщина разговаривает. Там двое военных едут, капитан с майором, командировочные, стаканами брякают. И она. На жизнь им жалуется. Мужа, говорит, нет… спился паразит. Два года как похоронила. Теперь живет одна, да девчонка у ней, два годика, грудничок еще. А уж как без мужа-то бабе тоскливо, никакими словами не выразить. Все подушки слезами горькими обревела. Даже и побил бы кто, так и то рада была.

Короче, начинаю понимать, что она вроде как зазывает военных в гости, если кто-то вдруг соблазнится на предложение. И адрес сообщила: поселок Котчиха, улица Перельмана, почти окраина уже… лес, рукой подать. Капитан с майором слышат, нет её, не знаю. Всё стаканами брякают, да гымкают в ответ. Чего гымкают, не разберешь. Но военные – народ подневольный. День прибытия, день убытия… отметка, штамп в удостоверении и – в часть. Лишку не разгуляешься, тюрьма по сути.

Прошел я мимо купе, гляжу, а бабенка очень даже недурна с личика. Правда, одета как-то по-старушечьи, в шалях. И ребенок с нею. Спит на руках, не слышно её. Ну, думаю, с таким довеском ты этих питухов к себе не заманишь, девушка.

Ладно, стою возле расписания… где эта Котчиха, когда? Не найду никак. Вдруг слышу.

- Можно пройти? – женский голос, знакомый.

Обернулся… она. Из соседнего купе которая. Девчушка у нее на плече, за шею обняла, спит. И сумка здоровенная, по полу её за собой волочит. Я дверь в тамбур распахнул, сумку помог выставить. Сам следом вышел.

- В Котчихе, - спрашиваю, - выходите?

А поезд, чувствую, скорость уже начинает сбавлять. Станция впереди.

- Извините, - говорю, - я в соседнем купе еду, волей-неволей всю вашу историю слышал.

Она только глаза скосила. Молчит. А мне… станция уже вот-вот, дипломатию разводить с ней некогда, да и дипломат из меня… тот еще. Поэтому заявляю открытым текстом, в лоб:

- Я тоже один остался. Куда еду, сам не знаю. Так что решай, милая.

А у самого голос от волнения сел. Сиплю, как простуженный. Тут она, конечно, повернулась, разглядывает, кого это ей бог послал, или черт навяливает? Глаза у бабы большие, серые – прямо в краску вогнала.

Вдруг спрашивает:

- Давно освободился?

Догадалась ведь, сразу. Я врать не стал.

- Сегодня утром, - говорю. А поезд, слышу, уже тормозами заскрежетал. Останавливается. Тут проводница в тамбур вышла, открыла двери.

- Стоянка поезда две минуты!

Помог я соседке этой сойти на платформу. Сумку рядом поставил. И говорю:

- Извини, если обидел. Я не хотел.

Она молчит. Но не уходит, застыла будто. Так две минуты до самого ухода и простояла. И я стою рядом. Вполоборота к ней. Потом, вижу, кивает.

- Ладно, - говорит. – Пошли.

А поезд, сцепы загрохотали, уже пошел. Я – в вагон. Сумку, куртку схватил и к выходу. В конце платформы выскакиваю… стоит, милая. Даже рукой помахала.

- Меня, - говорит, - Оля звать.

- Иван, -  отвечаю.

Как мы до дому с ней добрались, не помню, хоть убей. Очнулся перед воротами уже. Изба маленькая, в черемухах, в сирени по самую крышу утонула. С улицы не разглядишь. Провела Оля в горницу меня. Чистенько, уютно у неё, но одиночество из всех углов на тебя глядит. В могиле будто. Ладно, думаю, мы эту избу на пару с ней быстро развеселим.

Пока с девчонкой возился, то да сё, Ольга баню вытопила. Гостя первого посылает.

- Иди, - говорит, - мойся. Веники я запарила, в тазу. Белье в предбаннике найдешь. А мы с дочей после сходим.

Намылся я, напарился, сижу на крылечке, курю, пока они там в бане плещутся. А ночь уже. Дух от сирени, от черемухи такой  - голова кружится. Пять лет коту под хвост и – вот он, дурманящий запах свободы! Предвкушение женщины! Её ласк, доверчивого, беспомощного, нежного лепета. Пляши, дурень!

Но, слышу, протопали они в избу. Дверь хлопнула. Я минут пять еще посидел на крылечке и следом иду. Через порог-то шагнул, глянь: а моя Олечка рубашонку мокрую через голову сдернула и голая, как русалочка, в углу ко мне спиной стоит. Стопка с бельем разложена. После бани на ней румянец матовый, будто зарево, по телу играет. Бедра тяжелые, а талия – в пясть всю ухватить. Ну, думаю, идиот твой мужик… возле такой бабы спиться. Разве что от радости, не иначе.

А у самого от радости ноги впрямь ватные сделались. К косяку привалился и стою, чтобы не упасть, и глаза от её наготы оторвать не могу. Как плотичка, насквозь светится.

Она, конечно, почуяла мое присутствие, как я глазами её буровлю. Халатик, не спеша, накинула, пояском подвязалась. Потом девчонку взялась укладывать, а в мою сторону даже не глядит, ни разу не взглянула. Но я понимаю… чужой, он и есть чужой.

Ладно, девчонку уторкала, спит, и за стол к самовару садимся. Я пол-литра на стол. Она напротив села, глаза в глаза.

- Пьешь? – спрашивает.

- Случалось, до зоны. Правда, по большим праздникам. А сегодня у меня вдвойне праздник.

- Почему вдвойне?

- Тебя встретил, - отвечаю.

Усмехнулась она, нехорошо как-то, но я догадался: со своим мужиком она этими праздниками сыта по горло. А тут на голову зека свалился, подарок тот еще. Вдруг убийца или извращенец, на лбу у меня не написано.

- Я никого не убивал, чтоб ты знала, - сквозь зубы ей говорю. – Процентщик я…

Ну и, всё по порядку, как было, всё ей рассказал. Сам в стол гляжу. Поверит, нет ли – не знаю. Потом глаза поднял, а у ней слезы по щекам текут. Это она мать мою пожалела. Не меня… нет. Я для неё просто козел рогатый, напротив сижу. Пять лет на зоне из любого козла сделают, на себе проверь, если хочешь. Но про мать сказал ей, и это нас сразу ближе сделало. Да на мне еще рубашка, мужнина, вроде как тоже человека роднее делает.

А потом видит баба, хоть и зек, а скромный, застенчивый даже. Такого в краску вогнать ничего не стоит. Не сразу, конечно, но прошла у неё опаска. Через час на коленях у меня устроилась, будто кошка, голову стриженую гладит, смеется. И ведь красиво смеется баба… хоть плачь. Потом за шею руками обвила и в ухо жаром шепчет:

- Неси. Неси… дурачок… Ну же?

Подхватил я её на руки и на кровать несу, а у самого кровь в висках, будто молотом по наковальне. Ног под собой не чую. Она тоже истомилась, видать, по ласке, только прикоснусь – стоном заходится. А кожа у неё мягче шелка, яблоками свежими пахнет, морозцем… сады Семирамидины.

Нет, что ни говори, а слаще бабы ничего Господь не выдумал.

Ласкаю, значит, я её, милую, вдруг… меня даже пот холодный прошиб – придурок-то мой, висюлька позорная… будто в насмешку, ну, никакой реакции. Да что ж это за хреновина такая?!

Я его в кулаке помял. Потискал, подергал… нет! Ни гу-гу! Не нужна ему баба. Это после пяти-то лет отсидки? Да он торчать должен, как бетонная свая… меня самого распирает от желания, глазами бы её сожрал. «Господи, господи, - думаю, -  да лучше бы я еще пять лет отсидел, чем здесь такого сраму нахлебаться. »

Откинулся на подушки, зубы стиснул и лежу, мерин сивый, немощь свою проклинаю. Она, конечно, поняла, что со мной творится, сама принялась ласкать. Одеяло на пол сбросила, от её чудных поз я с ума схожу, глаза кровью наливаются, а придурок у меня – ни в какую. Мертвей мертвого. Уж она его пальчиками нежными трогает, язычком-то пощекотала, целует, а он себя как последний пидераст ведет. Не хочет бабу, и всё тут.

«Ладно, - думаю, - скотина. Я тебе счас башку-то отрублю по самые помидоры. На хрена ты мне такой нужен! »

Вскочил с кровати, стакан водки хлопнул и – на крыльцо. Сижу, курю. На черемуху обычно, сам знаешь, холода стоят. С инеем. А я как сел голым задом на ступеньки, ничего не чую. Жаром от меня… сгораю от стыда, что ли?

«Всё ясно, - думаю. – Пять лет в зоне, без бабы, они мне даром не прошли. Атрофировалась функция за ненадобностью. Правда, урки там друг друга почем зря «петушили». Рукоблудили по углам. А я как-то так, обходился все пять лет. Вот оно и аукнулось, в конце концов».

Олюшка, видно, подождала меня, подождала и тоже крыльцо идет, босая. С ноги на ногу переминается, в шалешку закуталась.

- Ваня, застудишься ведь. Пошли в избу, - жалобно так. И за руку тянет.

Я молчу.

- Не расстраивайся, горе ты моё. Не сегодня, ну, завтра получится. Послезавтра. Разно бывает, сам знаешь.

Потом рядом села. А у самой попка голая.

- Я его все равно расшевелю. Вот увидишь.

А что завтра? Завтра то же самое. И послезавтра то же самое. И послепослезавтра… Да вся неделя, считай. Я, чтобы время зря не терять, крышу бабе на дому перекрыл. Запас шифера в сарае отыскался. Дрова испилил, переколол, в поленницы сложил… две машины по пять кубов. Усадьбу огородил, чтобы чужая скотина гряды не топтала. Парники наладил. Да много чего по мелочи. Кроме одного – придурка моего мы с Ольгой, как ни старались, не смогли на ноги поставить. Она, правда, и без придурка умудрялась удовольствие получить. Но, как говорится, хрен с пальцем не сравнивай.

Короче, собрал я свои пожитки и, пока она в магазин ходила, решил сделать ноги. Чтобы в глаза ей лишний раз не глядеть. Иду, значит, на станцию, дорогу даже обходную выбрал, и вдруг на тебе… на углу нос к носу с Олей сталкиваюсь. Из проулка выходит. Ну, она, конечно, поняла, что к чему, объяснять не надо. Слезы в глазах до краев, как два озера. А я козликом бодреньким отшутиться пытаюсь:

- Вот, попробую инвалидность получить, раз такое дело. Может, третью группу дадут хотя бы.

Кепку на нос кинул и – пошел. У самого тоже слезы на глазах кипят. Но, слышу, догоняет.

- Ванечка, милый, да остановись же ты!

Догнала. Стоим.

- Слушай… есть способ. Если ты не обидишься, конечно.

Я только замычал, как от зубной боли. Башкой трясу. А Ольга не унимается, за руку меня ухватила.

- Правда, правда! Мне бабка одна подсказала. Знающая старуха, всем помогает. Я как раз от неё иду.

Магазины, значит, тут не при чем. За советами к бабке бегала.

- Ну, и чего она тебе насоветовала, твоя старуха?

- Ванечка, ты только не обижайся, хорошо?

Господи, думаю, как меня придурок мой обидел, можно сказать, в грязи растоптал, никому меня в жизни так не обидеть больше.

Ладно, согласился я. Приходим домой, гляжу: моя Оля из сумки школьную указку выкладывает, скотч, вату, мазь какую-то… вазелин, что ли?

- Раздевайся, - говорит. – Совсем.

Сама тоже раздевается. Всё сняла до ниточки. Потом на коленки передо мной опустилась и эту указку между ног мне пристроила. Зажать велела. Ну, примерно, как дети малые, когда на палочке скачут. На лошадке будто бы.

Потом скотчем моего придурка в трех местах привязала к указке. И, гляжу – стоит дурень. Будто помидорина, к колу привязанный. А свободный конец у указки сзади торчит. Она им, как хочешь, управляется.

В общем, въехал я таким вот макаревичем к Олечке в рай… туда-сюда поерзал с минуту и вдруг чувствую: придурок у меня разбух и каменеть начинает. На глазах в бетонную сваю превращается. Ну, указку, конечно, долой… и такая тут у нас с Олей любовь началась, чуть избу у ней по бревнышку не раскатили. С вечера как начали, так поверишь-нет, только утром опомнились. Кровать перевернута, постель в клочья, стол сломан, половики все в куче, и ноги у обоих в коленках подламываются от слабости. Не держат.

Вот такая история… Ххы!

- Ну, и где теперь эта Оля?

- Оля-то? Она замуж потом вышла, за хорошего человека, говорят. Уехала из Котчихи. Дом продала.

- За кого вышла? Если не секрет, конечно.

- А за меня, ха-ха-ха! За кого же еще?

Иван Г.

 

Бляха-муха

Про Ваську Перепехина не слыхал? Ну-у… ты чё? Год назад тут вся округа на ушах стояла. Как всё равно с ума посходили.

Была у этого Васьки голубая мечта – машину купить. И поехать, куда глаза глядят. Можно сказать, всю жизнь молодую на это дело положил. Пару раз на севера вербовался за длинным рублем. Потом в леспромхозе на трех работах вкалывал. По горячему десять лет… но скопил-таки на машину. И чтобы взятку дать кому надо. А тут, блямс… и эта, перестройка на нашу шею! Васька Перепехин когда спохватился, в чем дело-то, только и успел штаны себе купить (он всю жизнь в одних штанах проходил) да какую-то куртку дерматиновую, под кожу. И – все сбережения.

Ну, че тут скажешь? Запил мужик по-черному. Баб одну за другой начал перебирать. Дома неделями не ночует. А жена у него, Анна, хорошая была женщина, терпеливая. Отыщет Ваську где-нибудь под забором, в канаве, домой приведет, отмоет. Наутро еще и похмелит, чтобы головушка не трещала. Всё надеялась баба, что отойдет мужик, остепенится. Но потом, сколько можно, сама остервенела и давай у Васькиных подружек, когда отыщет его, окна бить. Палка под руку подвернется – она палкой по стеклам. Или кирпич в окно запустит. Мат, вой, крики. С милицией разнимали.

Однажды притащился Васька домой заполночь. Лыка не вяжет. Рубаха наизнанку надета, трусы в кармане, и ширинка настежь. Всё Васькино хозяйство, как на витрине.

- Нин?! – с улицы орет. – Нинка, наливай курва срана! А то ****ь больше не буду!

Это он жену с какой-то Нинкой спутал. Забыл, видно, по пьяне, куда направлялся. Сунулся Васька в избу, а жена Анна перед носом у него дверью хрясь! И – на крюк её. Заперлася.

- Не пущу, кобелина пьяный! Ступай, откуда пришел. Чтобы у тебя, у сволочины, хрен на лбу вырос. Ступай отсюда!

Подергал Васька дверь, поматерился, но делать нечего. Отыскал во дворе ощупью какую-то дерюжку и в баню спать отправился. Провалился, как в яму всё равно. Но то ли замутило? То ли сон дурной приснился: будто мужик, темный весь, лица не видать, сел ему на грудь, не продыхнуть… И в рожу плюет паразит. Чувствует Васька, что вся рожа у него в соплях в этих, глаза не разлепить. Вскочил с перепугу да как заорет!

Потом в себя пришел. Озирается – как это он в бане-то у себя оказался? Кое-как вспомнил.

Зачерпнул Васька ковш воды из колоды и одним махом весь ковш выдул. Еще зачерпнул… и думает: что за сон такой, удивительный? Потом по роже-то рукой провел, а ладонь точно вся в соплях. Тьфу, какая гадость! Сунулся головой в колоду и давай с рожи сопли отмывать. Мыл-мыл, скреб-скреб щетину, только с похмелюги никак понять не может, что за черт? Какая-такая хреновина под руки ему лезет? За колоду, за края цепляется… Пощупал Васька на лбу, в пальцах помял – мягко. Вроде на сардельку похоже. Дернул – болит. Что за зараза такая?

Вышел Васька в предбанник. А там у них зеркало висело, старое уже, осыпалося. Глянул он на свою похмельную физиономию в зеркало – и обмер бедняга! Прямо из- кудрей, из-под челки на лбу, хрен повис! Самый что ни на есть настоящий. Мужской, и со всеми причиндалами. Всё как положено, только на лбу. И на правый глаз, будто гребень у петуха, свисает.

Васька глаза кулаками протер: что за чертовщина? Не поверил, короче. Даже зеркало перевернул. Это надо же, думает, до чего человек допиться может, чтобы хрен вот так запросто у себя на лбу увидеть. Кому расскажи, нипочем не поверят. Не иначе вчера какого-нибудь денатурату опился.

Помотал Васька башкой из стороны в сторону, чтобы прогнать наваждение – ан не тут-то было! Хрен тоже следом болтается, по вискам стучит. Васька обратно не поверил, решил в висках это у него с похмелюги стучит. Однако ж по спине неприятно эдак холодком потянуло. Вспомнил Васька, чего баба на ночь глядя ему пожелала: «Чтоб у тебя, кобелина пьяный, хрен на лбу вырос! »

Стало быть не сон. Наяву это с ним происходит.

Тут Ваське совсем худо стало. Минут десять он в зеркало на «подарок» таращился и ничего не соображал. В башке сплошной чугун, даже в ушах заложило. Но мало-помалу начал Васька в себя приходить. Потом спохватился и в штаны, в ширинку, руку запустил. А ну как там теперь пусто? Из штанов на лоб перелепили? До того перепугался, что не сразу нашарил промеж ног свое хозяйство.

Вот и не верь после этого в черта!

Перекрестил Васька дрожащей рукой свой срамной лоб и тяжко-тяжко вздохнул. Богу ты хоть всю жизнь молись, он тебя не услышит. А черт, только шепни, или подумай, уже тут как тут с какой-нибудь пакостью. Как теперь на люди в таком виде показаться? Нет, решил Васька, лучше сразу камень на шею и – все концы в воду. Разом. Всё равно вся жизнь проклятая – коту под хвост.

C такими мыслями Васька Перепехин, считай, полдня в бане просидел. Перед зеркалом. Слышал, как жена во дворе хозяйничает, ведрами гремит. Потом в огород ушла, с соседкой разговоры разговаривать. И тогда, прикрывши горстью срам, Васька, как тать, пробрался в избу и нахлобучил на голову зимнюю шапку. Кепки, ни одна, «подарок» не вмещали. Солидный оказался. И сел пить чай. Чтобы с улицы в окно никто из знакомых не увидел его, Васька в самый угол под образа забился.

Вот жена в избу заходит, увидела его в углу в зимней шапке, у неё глаза на лоб.

- Ты чего, нехристь, в шапке за стол садишься? Да еще под икону!

Васька даже голову не поворотил. Молчком глупые слова стерпел. Сидит, чернее тучи, и чай пьет. Неделю сидел, всё чай пил целыми днями. И ни гу-гу! Только ночевать в баню уходил. Тут Васькина баба тоже неладное почуяла. Чего-то с мужиком стряслось, а вот чего – никак понять не может. Уж она в крик, она в слезы, и лаской-то пыталась разговорить. Ни в какую! Молчит, и всё тут. Чай пьет. Даже за бутылкой сбегала. Хлоп бутылку на стол Ваське под носом, и по стаканам разлила. Ноль внимания. Сидит Васька как сидел, глаза пустые, перед собой в одну точку пялится.

Ох, озлилась она!

Шапку хвать с головы у Васьки и – в окно. Выбросила. «Матьматьперемать! » - матом Ваську лает. А он медленно так, молча, голову к ней повернул, и у бабы слова поперек горла застряли. Стоит она, рот настежь, и глазами хлопает. У родного мужика на лбу из-под рыжих кудрей хрен висит. Самый настоящий. В натуральную величину. И с мудями.

Охнула баба, ноженьки подкосились и – хлоп на лавку. Сидит. Обомлела, короче.

Васька стакан водки ей в руку сунул и в палисадник за шапкой отправился. Надел шапку на самые брови и опять под иконы сел. А Анна после водки в себя пришла и говорит:

- Васенька, миленький, зря ты так убиваешься. Если б ты своего лишился, тогда, конечно, горе. А так у нас теперь их даже два. Плохо разве?

Васька как кулачищем по столу хряпнет со всего маху. Вскочил с табурета и – в баню! Чуть дверь за собой не вынес… Пропади оно всё пропадом! Сел в бане на пол, морду вверх задрал и завыл по-волчьи. У самого мороз по коже. Пока выл, в голову пришла мысль, что этот злополучный хрен, который на лбу, можно запросто ампутировать. В больнице. Не бог весть какая операция. Все дела снаружи, проще, чем грыжу вырезать.

Сказано–сделано. Надвинул Васька шапку на глаза поглубже, взял страховой полис и отправился на прием к хирургу.

По дороге однако случился с Васькой пренеприятный сюрприз. Втиснулся он кое-как в переполненный автобус, и толпа прижала к нему, не шевельнуться, молодую, горячую бабёху. Платьишко на бабёхе по случаю жары едва ягодицы прикрывает. И вырез спереди аж до пупка. Если сверху вниз смотришь, соски видать. А тут она вжалась в Ваську – груди лепешками. Насквозь прожигает. И улыбочка на губах притаилась. Васька тоже ухмыльнулся, ответно. И вдруг чует – шапки-то на голове нету! Хвать рукой… туда-сюда. А шапка на «подарке», будто на колу повисла, болтается. Ладно остановка рядом. Когда дверь открыли, Васька в дверь, будто носорог африканский, наружу вывалился – и ходу! Куда-нибудь подальше, в кусты. Забился в кусты и с полчаса там отсиживался, пока чертов рогалик на лбу не обмяк.

В общем, не пошел Васька в больницу. Решил: пока анализы соберешь, то да сё, наверняка, консилиум соберут… да чё там консилиум, вся больница сбежится на Васькин срам поглазеть. Тьфу!

Напялил наш Вася ушанку на брови, а уши, даром что солнышко припекает, на подбородке подвязал. И домой поплелся.

С этого дня волей-неволей началась у Васьки Перепехина новая жизнь. С работы он рассчитался, всё равно зарплату по полгода не выдают, и дома по хозяйству занялся. На воротные столбы пасынки поставил, полы во дворе перестлал, покрасил. В огороде все гряды переполол, картошку окучил. Сруб у колодца подновил, наладил дождевалку и поливает. Огород у Васьки сразу в рост пошел. Картошка-моркошка стоит, улыбается. И жена довольнешенька – хозяйский догляд в доме появился.

Правду сказать, Васька свой рогалик пару разов на бабе испробовал и в боевых качествах вполне убедился. А уж похотлив оказался зараза, слов нет. Стоит бабе погладить Ваську по голове, хотя бы и поверх шапки, как этот подлец уже по стойке «смирно» становится.

Баба, конечно, довольнешенька. Но сам Васька от идеи, чтобы ампутировать эту хреновину, не отказался. Не век же ему в шапке париться? Нож выточил, как бритва, долго ли отхватить? Но отхватить-то отхватит, рука не дрогнет, а потом? Небось, кровищи – как из поросенка, когда режут.

Подумал Васька, подумал и решил, что надо на это дело подмогу звать. Соседа Мишку Рябова, вот кого. Каждый год по осени вся округа, кто свиней держит, приглашали Мишку этих свиней резать, или опять же кабанчиков кастрировать. Дорого Мишка не брал: бутылка водки да кусок мяса, свежатинки. И вся цена. Зато рука у Мишки на это дело легкая. А главное – не болтлив. Лишнего слова клещами не вытянешь.

Сказано - сделано. Пригласил Васька соседа, когда жены дома не было. Пузырь на стол выставил. Хлеб, огурцы.

- Дело, - говорит, - есть.

Разлил по стаканам водку, и по сто грамм с Мишкой хлопнули. После этого снял Васька шапку и из-под мошонки соседа глазом буровит. Буровил, буровил, потом однако не вытерпел.

- Ну? Видишь… хреновину?

А Мишка не удивился даже. Так, глянул мельком и опять огурцом хрустит. Можно подумать, у всех мужиков в округе по такому елдаку, как у Васьки, полрожи закрывают.

- Чё надо-то? – спрашивает. – Какое дело?

Васька уже спокойнее, с достоинством даже, отвечает:

- Отрезать к черту. И все дела. Надоело народ пугать.

Еще по сто грамм выпили. Потом Мишка кивнул.

- Сделаем. Делов-то.

Допили мужики бутылку и отправились в баню, хрен резать. Всё чин-чином, Мишка жгут наложил, где положено, чтобы кровь остановить. Место вокруг обрил, операционное поле называется. Нож на ногте попробовал. Протер все места водкой, вату приготовил, бинты. Потом взял орган в руку и задумался, что ли? Васька уже глаза зажмурил изо всей силы, об одном только жалеет, что вторую бутылку на после операции не оставил. Сейчас бы надо… грамм двести сразу.

Вдруг Мишка говорит:

- Слышь? Не дело мы с тобой затеяли. Не по-умному это.

- Режь! – шипит Васька.

- Погоди, сосед, не ерепенься. Отмахнуть эту штуку недолго. Как ты сам скажешь, так и будет. Только ты рассуди вначале… Слышь, чего говорю-то?

- Говори, говори! – Васька жгут сорвал. Нахохлился сидит.

- Ну дак, если по уму сделать, тогда это дело миллионами пахнет. Соображаешь?

- Не-е. Откуда?

- Оттуда, - Мишка говорит. – Ни у кого этой штуки нет, на лбу, понятное дело. А у тебя одного есть. Соображаешь?

- И чего теперь? – Васька спрашивает и опять соседа глазом буровит. Подозрительно ему стало, чего это Мишка такой разговорчивый сделался. За всю жизнь своей бабе столько слов не сказал, сколько ему.

- Ты пойми, - Мишка объясняет. – За такую хреновину, как у тебя, чтобы посмотреть только, народ никакие деньги не пожалеет. Ты шапку будешь сымать. Показывать. А я с шапкой по кругу, деньги собирать. За неделю озолотимся. Соображаешь?

У Васьки глаза на лоб.

- Ты чё? Ты, как цыган медведя, на веревочке меня водить собираешься? А в рыло не хочешь?

- Погоди. Не заводись, Василий. При чем тут медведь? Ты будешь этот, ну… Шоумен! Артист, то есть. А я у тебя продюсер. Соображаешь? Потом не обязательно гастроли здесь устраивать. Знакомых полно, то да сё. Мы в другой город поедем. В Киров, к примеру, а?

Васька башкой мотает.

- Вот ты и поезжай, - говорит. – Штаны сымешь, покажешь свою диковину. А потом с шапкой по кругу.

- Погоди. Не то ты говоришь, - терпеливо объясняет Мишка. – За мою диковину никто ломаного гроша не подаст. Не на том месте произрастает. Соображаешь? Лучше про другое скажи: ты зарплату в последний раз когда получал?

Васька только рукой махнул.

- Вот и я, - вздохнул Мишка. – С огорода, считай, живем. Обое. Ребятенок еще, сопля зеленая. А тут… Эх, Василий, Василий! Тебе деньги сами в руки лезут. Соображаешь? Ты вспомни, сколь годов на машину горбатился. И чего? Шиш на постном масле, и то обнесли. А теперь подумай: если мы это шоу на двоих сообразим, ты за неделю на джип наковыряешь. Ну?

Мишка, сам того не подозревая, расковырял-таки из-под перестроечного навоза угасшую было Васькину голубую мечту. Машина, да еще за неделю! Ну, Мишка, ну, голова-а, скажи? Соображает!

В общем, пришли мужики к полному консенсусу. В конце концов, решил Васька, деньги, сколько надо, они заработают, а потом эту хреновину и отмахнуть недолго. Никуда не денется.

Сказано – сделано. Насобирали мужики по знакомым денег на дорогу. Но решили не в Киров, а в Казань податься, татарам культурную программу везти. Народ дикий, но ихняя программа для татар доступна, в самый раз будет. К тому же, у Мишки там родственник проживает, Щеглов фамилиё. Может, кто слышал?

К родственнику, правда, мужики не поехали. А прямо с вокзала отправились в центр города. Решили первую гастроль организовать прямо в подземном переходе. Для разогрева публики. Потом можно будет лучшие залы и концертные площадки потребовать. Спустились мужики в переход. Афишу самодельную на стену прилепили. Текст Васька сам в афише сочинил. И название: ХРЕН-ШОУ!!!

Шапку снял. А Мишка, откуда чего взялось, на весь переход заблажил:

Эй, татары-господа

Поглядите-ко сюда.

Бляха-муха, вот вопрос:

То ли хрен, а то ли нос?!

Ну, и так далее. Главное, всё в рифму, как по-писаному чешет. Ой, чё тут началось! На Мишкины вопли со всей площади народ сбежался, не протолкнуться. Девки татарские визжат от восторга, глазами черными стреляют. Сами татары, как гуси, гогочут, себя по ляжкам хлопают. Веселый народ оказался, понимают в искусстве. И не жадные. Мишка только успевает шляпу подставлять. Вмиг шляпа наполняется. А тут какая-то деваха разбитная Ваську за рогалик дернула. Из любопытства. Тот сразу, как ванька-встанька, по стойке «смирно» р-раз! И торчит. Ну, тут татары совсем с ума посходили. Такой вой подняли, что наверху все трамваи и троллейбусы остановились. Мишка, не зная куда, карманы-то забиты, начал купюры в ширинку засовывать, горстями. А чтобы не выпадали, обе штанины в носки заправил.

И вдруг… тррах!!! Ожгло. Будто дубиной по спине вытянули. Оглянулся Мишка – а ему в рыло. Да под дых! Да снова в рыло. Потом, когда руки заломили и в машину избитого запихнули, понял Мишка, что это менты казанские подоспели. Башку-то повернул, а рядом Васька и тоже в наручниках, избитый хуже него.

В ментовке, куда обоих доставили, все заработанные деньги первым делом вышарили. Потом за дело взялись оперативники. Все с усами, кривоногие, толстые. И злые, как собаки. Три дня с утра до вечера Мишку с Васькой сапогами месили и дубинами полосовали. Молча, без всяких разговоров.

На четвертый день появился следователь, тоже усатый, жирный, аж масляный весь. И в зубах пальцем ковыряет. Говорит, дело на вас завели, уголовное. Сразу по нескольким статьям, в том числе по политическим: организация уличных беспорядков и несанкционированных митингов с целью свержения молодой татарской демократии и мягкого вхождения в рынок. Раз. Мошенничество, два. Особо циничные действия, произведенные в общественном месте. Три. Оказание сопротивления сотрудникам милиции при исполнении ими служебного долга. Четыре. Незаконное предпринимательство и уклонение от налогов. Пять. И еще чего-то, чего Мишка с Васькой даже не упомнили. Короче говоря, была бы шея, статья всегда найдется.

Но прошла неделя, вызывает следователь Мишку с Васькой к себе в кабинет и тычет пальцем в какого-то господина. Он, де, за вас залог внес. Теперь вы, засранцы, свободные. Можете идти.

Мишка с Васькой переглянулись, ничего не понимают. Но за господином, который залог внес, следом идут. Вышли из ментовки, а тот их в иномарку усаживает. В салоне прохладно, кондиционер работает, музыка. Бутылку из бара достал. На, говорит, выпейте, мужики, а я пока за сигаретами сбегаю. Потом ваше положение обсудим. Пока он бегал, Мишка с Васькой бутылку выдули и уснули оба. Разом. Видать, там намешано было какой-то дряни.

Но… очнулся Васька, глядь: въезжают они в какой-то город. Больше Казани. Только вместо Мишки рядом мордоворот сидит, скалится. Что такое? Где Мишка, Василий забеспокоился?

- Нам твой Мишка не нужен, - отвечают. – Мы его еще вчера на обочине под Казанью высадили. Теперь, наверное, домой пробирается. А вот тебе, Вася, придется залог отрабатывать. Ну, и сверх того, чтобы ни ты, ни мы в убытке не остались.

Ну, чё тут скажешь? Вроде всё так, за всё платить надо. За свободу тоже. Потрогал Васька лоб – рогалик на месте. Только поверх рогалика лыжная шапочка надета. И то хорошо. Сидит Васька, башкой из стороны в сторону крутит. Дома огромные, проспекты, бетон, стекло… Церкви, вроде, попадаются. А ни одного русского лица. Кавказцы да жиды, что ли? Цыган полно. Иномарки по дорогам снуют. Вывески… на импортном.

- Что за город такой? – спрашивает. – Куда приехали?

Хозяин, за рулем который, захохотал.

- Ты что, Вася, Москва не узнаешь? Столица твоя родыны Москва.

Бляха-муха! Тоже кавказец оказался, только сейчас до Васьки дошло. Ну, а русские-то, русские где? Ни одной рожи на улице с голубыми глазами. Вымерли, что ли? Или в переходах побираются?

С этого дня началась у Васьки Перепехина ночная богемная жизнь. Казино, рестораны, ночные клубы, стриптиз-бары, презентации, приемы всяких-разных гостей из-за рубежа. Знакомые появились в депутатском корпусе, в правительственных кругах. Художники с Васьки Перепехина наперебой картины рисуют, очередь выстроили. Даже принцесса Диана, когда в Москву приезжала, Васькин рогалик на официальном приеме пальчиками потрогала. А потом принцу Чарльзу при всех прямо в глаза сказала:

- Корону, Чарли, на лбу каждый дурак носить может. Зато такую вещь, как у Васьи, ты никогда иметь не будешь.

Потом эти слова принцессы Дианы во всех средствах массовой информации появились. По всему миру.

Но сколько? Месяц, считай, Васька в Москве околачивался, а всё удивляться не переставал. Ни одна сволочь вокруг не работает, а только жрут, пьют и еб… А деньги, деньжищи – фунты, марки, доллары, рубли – пачками из карманов выворачивают. Платят, не считая… считать лень. Во как! Зато в России всё как раз наоборот. Мужики день и ночь на работе ломят, а денег – шиш, на бутылку не хватает.

Короче, заела Ваську совесть. Не приучен трутнем жить. Отмахнул однажды хрен со лба и в больницу явился, чтобы рану обработать. Потом купил подержанный «жигуль», кое-какие деньги, хоть и лох Васька, к рукам тоже прилипли, купил в ГАИ водительские права и отправился на родину.

Вот такие дела, бляха-муха!

 

Записано со слов В. Ю. Ситчихина,

инвалида 2-й группы по общему заболеванию.

 

 

 

Ведьма

Баба у нас тут жила, молодуха. Годов ей тридцать было не было, не скажу. Не дотянула, кажись. А трех мужиков… мужья были законные, ухайдакала. Похоронила всех трех. Вот и думай, че там промеж них было? Мужики все молодые, кровь с молоком, а поди ж ты… уработала баба.

И ничё! Как с гуся вода. Будто так и надо. Улыбочка на губах – с утра до вечера, глаза зелёны, сияют. Ямочки на щеках. Никак не подумаешь на неё. Зато после трех мужиков у ней как у мужней жены три дома остались, со всем добром, мебель всякая. В наследство. Две машины легковые, она за бедных-то не соглашалась… Сберкнижки, штук пять. Чё ей не улыбаться после этого? Понятно дело, рот до ушей.

Вот последнего своего мужика похоронила, Мишку Полухина, месяц не прошел, айда куролесить, будто кто бабу с горы толкнул под откос.

Мужики, кто женатый, кто нет, со всей округи к ней, как мухи на мед. В избе, где жила, каждый день праздник. Музыка ревет, в окнах свет до утра. Пьют, пляшут, дым коромыслом. Бабы, те, конечно, обижаются: «У ней, поди-ка, это место медом намазано, чё ли? »

Мой старик, блудня окаянный, тоже улучил время, когда я на Восточный уехала, внуков проведать, и – к ней. Я уж про эти его дела через неделю прознала. Сам повинился. Так, мол, и так, рассказывает. Пришел к ней, обнял вроде как, а она, Феня-то (её Феней звали) хохочет. Я, говорит, если это молодой человек, и задаром подставлю, хоть в задницу. А ты, дед плешивой, без денег ко мне лучше не приходи. Ступай отседова. Вот он сбегал домой, за пенсией, и – обратно к ней.

Ладно. На полпенсию сторговались. Остальное, говорит, старухе отдашь. Не то помрете обое с голодухи.

Снял тогда старый штаны, а у самого хрен… морковкой вниз, не шелохнется. Я, говорит, и так и сяк к ней пристраивался. Ни в какую! А Феня хохочет. Иди, говорит, старый отдохни да сил наберись. Потом еще раз придешь.

Только он за ворота вышел, чую, говорит – заторчал! Как у жеребца всё равно, на случке. Ну, обратно бегом, штаны расстегиваю и на неё, значит… с ходу. Только подолы-то задрал, а он опять у меня морковкой вниз. Я тык-мык, ни в какую! И так до трех разов было. Только за ворота шагнешь, ажно ширинка трещит. А Феню повалил, всё. Морковкой болтается. Так и ушел несолоно еба… хлебавши.

Я тогда старика-то своего спрашиваю:

- Ты зачем мне пакости эти рассказываешь? Смолчал бы, и у меня сердце на спокое было. Тьфу на тебя, бес старой!

А он тоже ничё не понимает. Ровно, говорит, кто за язык тянет. Скажи да скажи, неделю места себе не нахожу. А вот рассказал, вроде как отпустило.

Вишь, какая штука! Колдовала она, не просто так. А над стариком над моим посмеялась тогда. Ну, это поделом ему. Чтобы наперед не заглядывался.

Она и похлеще штуки откалывала…

Вот один раз парни наши с танцев возвращалися. Девок проводили и мимо Фенина дома идут, веселые. Ночь-заполночь уже, а у Фени вся изба ходуном ходит. Гулянка, только топоток стоит. На весь квартал слыхать. Во как гуляют! Но… парням это дело, конечно, завидно стало. Айда, говорят, зайдем. Может, не прогонят. А их трое, парней-то, было.

Но, заходят, значит. Чё такое?.. Пусто в избе. Никово нету. Туды-сюды заглянули, покричали – не отвечает никто. Как так? Понять ничего не могут. Озираются. А в избе свет горит. И накурено. Дым от табаку слоями плавает, не выветрилось… Значит, были кто-то? Попрятались, чё ли? Вон и стол посреди, накрыто. Закусить, выпить… чё хошь. Нетронуто стоит.

- Ладно, - один говорит, - Феня не обедняет, если мы по сто пятьдесят примем. И закусить есть.

Выпили парни по стакану водки. Закусывают сидят. Потом папиросы достали. А разговор всё про то же самое: куда народ подевался? Минута не прошла, когда с улицы заходили, и на тебе… никово.

Сидели, сидели… вдруг один парень на кровать показывает. Смешно ему. Другие два обернулись тоже, а на кровати в углу молодуха эта, Феня. Спит. Пьяная, чё ли? И титьки из-под одеяла наружу свесились. Парни вокруг нее встали и удивляются, как они трое такие титьки большушши сразу не заметили, когда вошли? Что за чуда такая?

Но, окликнули Феню, раз, другой. А она спит себе, не отзывается. Потом за нос потаскали. Всё одно не отзывается, мычит только. Они давай её за титьки мять, одеяло стащили. Одеяло-то стащили когда, а она там вся голая. И ноги расшеперила. Во как напилась! Ничё не чует баба.

Парни молодые, не стерпели на голую бабу, конечно. И начали Феню по очереди жарить. Один жарит, двое за столом сидят, водку пьют. Потом меняются. Пили-пили, жарили-жарили… вдруг, которые за столом-то сидели, двое, глядят, а товарищ ихний вовсе не Феню, а самую настоящую свинью жарит. С заду. Только уши у ней хлопают, у свиньи-то. Во как старается.

И тут все трое как очнулись будто. Никакой избы нет, а они трое на улице под фонарем поймали чью-то свинью, навалились втроем, двое держат, а третий её сзади жарит. Свинья визжит, под ножом будто, на всю улицу, вырывается, а оне ходу ей не дают.

Как увидели себя, чё делают, враз отскочили. И бежать без оглядки. Вот такая история была. Может, и неправда, не знаю. Сама не видела. Но другие люди тоже на неё показывают, на Феню. Колдует, дескать. Изгаляется над людьми.

К ней, видишь ли, парнишки наповадились ходить, малолетки которые. Дома по телевизору шуры-муры всякие насмотрятся, а потом тайком от родителей к Фене на практику. Но она это дело тоже, видать, любила. Никому не отказывала. Тут, считай, все парнишки в округе через Феню прошли, всех крестила. Правда, кто-то из родителей про эту «практику» узнал, и на Феню в милицию заявление написали. Так, мол, и так… гражданка такая-то регулярно занимается растлением малолетних. Просим принять меры. И подписи.

Только ничё у них не вышло с милицией. Парнишки все до одного молчат, будто воды в рот набрали. А Феня, с неё как с гуся вода. Да и эти менты-проверяльщики, все у ней знакомые. Сами не раз захаживали. В общем, закончилась ихняя проверка очередной попойкой. Не дали бумаге ходу.

А тут Феня сама влюбилась. В парнишку, молоденький еще совсем. Школу заканчивал. Глаза синющие, волосы в кольцо вьются, хорошенький парнишка. Но чё-то с ним у Фени не заладилось. Не глядел он на неё. Хотя, считай, через улицу напротив жили. У него девчонка была, одноклассница. С пятого класса за руку ходили, не разлей вода. Ребятишки вначале-то дразнились на них: «Жених и невеста поехали по тесто! » А они внимания не обращают, не обижаются. Так и попустились, перестали дразниться.

Заговаривала Феня с этим парнишком, на улице останавливала. И такие ласковые слова находила, любой бы растаял. А этот постоит, покивает и – пошел. Ни здравствуй тебе ни до свидания.

Шибко она обижалась. Вот один раз девчонка эта идет по улице, вдруг… доска у забора, тресь! Отвалилась. И оттудова свинья выскочила, большушша, и прямо к ней. Рылом с ходу как подденет, да прямо за это самое… под лобок. Чуть наземь не опрокинула. Девчонка в крик, да бежать, а свинья за ней. Не отстает. И рылом-то под зад, под зад наподдавывает. Километров пять-шесть гналась через весь город. Потом уж девчонка догадалась палку схватить и давай свинью по бокам охаживать.

- Я, - кричит, - знаю, кто ты такая. Фенька ты, чертовка, вот кто!

И нет свиньи… сгинула куды-то.

Через три года, они уж институты заканчивали, решили парень с девушкой пожениться. Свадьбу тут справляли, в родительском доме. И чё ты думаешь? Отомстила ведь Фенька обоим, не простила обиду.

Не знаю, как уж она на свадьбе оказалась? Или пригласил кто? Но свадьба вся наперекосяк пошла. Гости к ночи все перепились, что мужики, что бабы. По ограде на карачках ползают. Кто блюет, кто морду бьет, а кто дак вовсе подолы чужим бабам заворачивает. И жених с невестой, они сроду в рот не брали, а тоже на радостях опились обое. Потеряли друг дружку на свадьбе, найти не могут. Но это Фенины проделки, её норов. Жениха в спаленку увела и всю ночь на нем ездила, как хотела. А невесту под свата уложила… Во какая ведьма была. Своё завсегда возьмет.

(Муж рассказчицы. До этого сидел молча. Курил.)

- Какая она тебе ведьма? Обыкновенная баба. Я раньше, бывало, на какую-нито бабу загляжусь, вот та и ведьма ей. Враз окрестит.

- О-о! Говори, говори давай!

- И про свинью наврала. Это у Пыжьянова Кольки свинья была таковская. Сроду за ребятишками гонялась. А они тоже, как увидят её, камнями швыряются. Брось, парень, не пиши. Брехня всё… наврала баба.

- Это Фенька-то не ведьма? Ты чё, старый, совсем с ума спятил? Вон дом-то у неё… гля, на горушке стоит. Полгода, больше пустует, а хоть бы кто… хоть один человек забрался? Или стекла ребята побили бы? Нету! Даже полено ни одно не взяли с поленницы. А у тебя, у простодырого, на той неделе пол-огорода в ночь выкопали. Из-под носу. Месяц назад кладь кирпича ополовинили. Как же не ведьма? Небось, зачертила усадьбу-то от ворья. Слово знает.

- Дак у ней, у Феньки, за усадьбой сосед доглядывает. Соседу заплатила. Ладно, айда, парень, браги налью. Её до смерти не переслушаешь.

Мошковы, пенсионеры.

 

 

Мамба

…У меня с корешом беда приключилась, не приведи господи. В дурном сне такое не привидится. Отстрелил себе мужик банан на охоте едва не под корень. Одни причиндалы остались.

А дело как было? Он на бережку, на полянке, покурить решил. Только сигареты вынул, глянь – заяц на поляну… скоком, нешибко. И сел. Вернее, встал на задние лапы столбиком. Озирается. А Кармана не видит. Карманов Володька фамилиё. У кореша… не у зайца, понятное дело.

Ну, Карман замер, не дышит. Потом медленно так, чтобы для глаза незаметно, на колени перевалился и ружье к себе за ствол тянет. А предохранитель, видать, спущен был. Курки слабые… вот оно и выстрелило. Да прямо по банану, будто ножом полоснули.

Ладно, рыбаки подобрали. В больницу привезли бедолагу. А то хана, кровью бы изошел.

Пока Карман в больнице валялся, газеты про его случай на всю страну растрезвонили. Да не просто так, а еще с юмором. Похихикали, словом. Ему жена прямо в палату одну такую газету принесла. А сама глаза прячет. Враз почужела баба.

Ну, Карман тоже не дурак, понял что к чему. Только и сказал ей в тот раз: лучше бы мне, говорит, руку оторвало или ногу, чем это дело. И в потолок глазами уперся. Не стал её ни о чем просить. Пусть сама решает, как дальше жить.

Месяц не прошел после больницы, и вправду, ушла от него баба. К другому. Не хочу, сказала, тайком от тебя на сторону гулять. Лучше нам, Карманов, сразу разойтись. Честнее будет.

Карман неволить бабу не стал. Но запил после её ухода по-черному. Неделями из дому не выбирался, в одиночку квасил. И дверь не отпирал, если кто приходил. Даже матери. Я один раз столкнулся с ним в магазине. Вижу со спины – вроде, знакомый? Карман, что ли? Точно… он! Рыло в щетине, глаза красные, заплыли, и одежонка – корова неделю жевала.

- Здорово, - говорю, - Карман!

А он деньги пересчитывает, сдачу от водки. Буркнул чё-то, не разбери-поймешь.

- Да ладно тебе! – А сам за плечи его приобнял. Айда, что ли, на пару закосим? За жизнь надо поговорить.

В общем, уговорил бедолагу. Да и он, видать, устал от себя, хоть в петлю лезь.

В доме, конечно, бардак. Грязища. Бутылки по полу катаются. Посуда сто лет не мыта. Стою, значит, озираюсь, а на кухне в углу ружье прислонено. То самое. Другого у Кармана нет. Я стволы переломил, а в патронниках пара жаканов. Заряжено! Так и заорал на него:

- Ты чё, Карман, дура стоеросовая?! Крыша поехала, что ли? Я вон десять лет уже импотент, мне чё, тоже стреляться?

Патроны, оба, в окно выбросил от греха подальше.

- Ты, - говорю, - на себя погляди. Руки-ноги на месте, котелок соображает. На бабах с пятнадцати лет начал ездить, мало тебе? На всю оставшуюся жизнь впечатлений достанет.

Карман стакан хватанул. Головой мотает.

- Лучше бы мне башку оторвало, чем это дело…

«Ишь ты, - про себя думаю, - достало-то его. Раньше руку или ногу отдавал. А теперь и башки не жалко. »

- Это какой дурак, - говорю, - башку на банан меняет?

А он всё одно своё долбит. От людей, мол, Вася деваться некуда. Стыдоба одна. В рожу тебе заглянет такой при встрече, поздоровается, а потом на ширинку стоит смотрит. Другой вовсе: издалека увидит тебя и орет на всю улицу: «Эй, мудак… здорово живешь! Гы-гы-гы! » Смешно ему. Не со зла, конечно, жеребятина развлекается. Воспитание такое.

- Мне, - Карман говорит, - скоро тридцать стукнет, а я даже ребятенка не успел завести. Вот, думал, на ноги встанем, обживемся мало-мало, а там… Троих, не меньше планировали. Теперь куда… без банана?

- Да чё ты заладил: банан, банан! – Меня уже зло взяло. – У другого, может, и есть банан, а детки растут чужие. Без надобы он ему. Вон сосед у тебя. Сам рыжий, баба рыжая, а детки, оба, черные. Почему? Потому что баба у соседа каждый год на Черное море отдыхать ездила. Ну, на кой черт твоему соседу этот банан, а?

Карман опять башкой мотает.

- Не, Вася, не скажи. Я только сейчас понял, что банан, если в широком смысле – это центр мироздания. Всё, что вокруг бегает, цветет, пахнет, тявкает, мяукает, в небе летает-чирикает… это всё Бог! Бог, дающий жизнь всему и вся!

- Ну… бог. И чего?  

- Этот Бог, чтобы ты знал, есть член детородный. Всё вокруг него крутится, всё мироздание. Он есть начало всех начал. Он – смысл и содержание жизни. Ибо он и есть сама жизнь. Поял?

У меня глаза на лоб.

- Ну, ты даешь, - говорю. А он книжку какую-то достает и на стол хлоп, у меня перед носом. Толстая книга.

- Наши предки, Вася, не дурее нас с тобой были. На «уд» молились. Тысячелетия. Еще до христианства.

- Уд? Что за уд такой?

- Э, темный ты человек, Вася. Уд – это член детородный, на языке предков. Как ты говоришь, банан. Поял? А христианство… так себе, ханжество сплошное. И лицемерие.

- Погоди, погоди. Чё-то не то ты говоришь. Что значит, на уд молились? Это что, снял штаны, встал перед зеркалом и давай креститься?

Ну, короче, понял я, что у Кармана, у бедолаги, пунктик на этом месте образовался. А как помочь, не знаю. Сидели мы, сидели час-другой, разговоры все вокруг банана, пока водка не кончилась. Нет, думаю, так не годится, надо еще за бутылкой бежать. Нам, говорю, с тобой во всей этой хреновине без бутылки не разобраться.

- … Обратно с бутылкой иду, и вдруг меня как озарило! Домой к себе заскочил, отыскал вчерашнюю газету «Труд» и – к Карману бегом.

- Вот, - ору с порога, - читай!

А там про трансплантацию всяких органов больша-ая статья напечатана. Даже пол могут поменять по желанию. Из бабы мужика сделать и наоборот. Кому как нравится.

Правда, Кармана я этой газеткой не удивил. У него таких газет и журнальчиков медицинских под кроватью целый ворох оказался.

- Ты знаешь, - спрашивает, - сколько такая операция стоит?

- Сколько?

- Двадцать тысяч долларов, поял? А я зарплату уже год не получаю. Не платят в заводе, сам знаешь.

Меня как обухом по голове. Бля… думаю! За двадцать тысяч зеленых я этот банан сам могу пришить, не хрен делать. Сели мы с ним за стол молчком. Он молчит, я молчу. Пьем. Потом мозга, чую, у меня зашевелилась: жалко бедолагу, даже слезы наворачиваются.

- Слушай, - говорю, - Карман. Я тебе друг или не друг, а?

- Ну, и чё тогда?

- Нам с тобой на пару завод тридцать с лишним лимонов задолжал. Так или нет? Завтра я иду к директору, профсоюз с собой беру, коли надо и… словом, пусть выделяет сумму в счет зарплаты. На лечение.

Карман только рукой махнул.

- Пустой номер, Вася. Воры они.

Ни хрена, думаю. Прихожу назавтра к директору. Тезка мой. Так, мол, и так, Василь Васильич, приятель у меня банан отстрелил себе на охоте. Вот даже в газетах напечатали. И газету ему на стол с заметкой. Теперь сам решил бедолага застрелиться, кое-как ружье у него отобрал. Ну, и всё остальное по порядку, как есть, ему доложил. Сижу, молчу. Жду.

Подумал, погымкал Вась Вась. Но хотя и вор, а по бабам тоже ходок, еще тот. Короче, вошел в положение, как будто. И говорит:

- Ладно. Пусть завтра сам придет. Со справками. Там поглядим, что делать.

Через неделю я проводил Кармана на вокзал, в Москву. В вагон помог залезть. Напились, конечно, на радостях. Как иначе? Напоследок спрашиваю:

- У тебя хоть осталось, к чему пришивать-то?

- Не боись, - смеется. – Пенек, с сантиметр росту.

Пожелал я ему ни пуха ни пера. Обнялись на прощание. И уехал бедолага.

Через месяц приходит от него телеграмма. ВСТРЕЧАЙ СУББОТУ НОЧНЫМ КАРМАНОВ. Ага, думаю, голубчик, не Карманов ты теперь, а Бананов. Уж я тебе встречу организую, мало не покажется.

Приезжаю, значит, на вокзал, как раз состав подходит. На первый путь. Стою, озираюсь… пять минут, десять – Кармана нет. Что такое? Наконец, все вышли, один мужик на перроне остался. Тоже кого-то ждет. Курит, на меня поглядывает. Не Карман, нет… коробки какие-то рядом. Дай, думаю, стрельну сигаретку, хоть словом перекинемся.

Ладно, закурили. А он и спрашивает:

- Вася, не меня ли встречать пришел? А? Гы-гы-гы!

У меня так челюсть и отвисла. Карман! Сияет весь, как новенький полтинник. Совсем другой человек стал. Плечи расправил, осанка, как у маршала Жукова. А главное – рожа, рожа! То ли опухла, то ли… не пойму, сковородка какая-то. Потому и не узнал.

Домой приехали, а у меня там стол от закуси ломится. Банан новый обмыть надо? Надо. А как иначе? Ну, по одной с Карманом махнули. Давай, говорю, рассказывай свою историю. Я слушать буду.

В общем… приехал, говорит, и определили меня в палату. Неделю лежу, вторая пошла, а донора всё нет. В Москве в этой вроде каждый день десятками в авариях гибнут, но, сам понимаешь, родственники ихние не дают тело уродовать. Заказные убийства – то же самое. Таким людям деньги на хрен не нужны. А если кто своей смертью помер, тот либо бомж из наркоманов, либо больной, либо старикан… в мумию уже превратился. Койко-место в этой больнице, если с питанием считать, в сутки в пол-лимона обходится. Вот и думай, хватит-нет этих денег на операцию, когда донор объявится?

Ладно, лежу. С боку на бок ворочаюсь. Вдруг в среду, с ранья трясут меня за плечо. Глаза продрал, гляжу – сестричка надо мной склонилась. И доктор рядом. Улыбается! Вроде как рад за меня.

- Ваше счастье, Карманов. Нашелся подходящий донор. Противопоказаний никаких абсолютно. Сестра, готовьте больного к операции.

И пошел из палаты. Но чё-то в дверях вспомнил, видать. Возвращается.

- Одна маленькая деталь, Карманов. Но обязан с вами согласовать. Дело в том, что ваш донор из республики Сомали. Из числа мигрантов. Понимаете?

- Из Сомали? Черный, что ли?

- Да, африканец. Погиб двадцать минут назад в поножовщине между своими. Поэтому решайте, и быстро. Другого случая может не представится. Но если хотите знать моё мнение… я очень советую. Кстати, инструмент у этого парня выше всяких похвал. Ну-с, так как?

- Согласен, - говорю. А у самого голос охрип.

Семь с половиной часов операция длилась. А потом Карман еще две с половиной недели отлеживался. Боялся встать: не дай бог, банан отвалится.

- Ну и как, - спрашиваю, - нормально пришили?

- Ты чё? - гогочет. – Намертво прирос. Хоть с пальмы прыгай.

И опять гогочет, весело ему. А я гляжу на Кармана сбоку так и не узнаю, хоть тресни. Другой человек стал. И повадки, и рожа.

- Он у тебя как, - спрашиваю, - в рабочем состоянии? Или того… висюлька просто? Помочиться сходить?

- Обижаешь, Вася! Я, хочешь верь хочешь нет, одну бабешку по дороге раз десять оприходовал. Чуть богу душу не отдала. Правильно доктор сказал: инструмент у того парня что надо.

Тут меня вовсе любопытство разобрало. Лучше, думаю, один раз увидеть, чем сто раз услышать.

- Ладно, - говорю, - Карман. Не в службу, а в дружбу. Показывай тогда свою обнову. Если, конечно, не коммерческая тайна.

А он мужик стеснительный был. Не дай бог, думаю, с кулаками кинется. Куда там! Рот до ушей, гогочет – голова запрокинулась. Потом насмеялся и говорит:

- Об чем разговор, Вася…

Кое-как ширинку расстегнул и этот банан наружу, на стол вывалил. У меня, хоть и пьян был, а ей богу, шары на лоб полезли. Ни хрена себе, диковина! Ну, размер ладно. Действительно, с банан. А вот цвет… будто его в шоколад окунули. Да местами еще синевой отливает. Ну и ну!

Короче, выпили мы с ним «за того парня» и, кажется, отрубились. Я во всяком случае дальше не помню, чего было. Но наутро пригляделся к Карману поближе, при свете и ахнул: впрямь другой человек стал. Раньше волос был прямой, светлый, а тут в кудряшки пошел. Рожа расползлась в стороны, губы как-то по особенному вывернулись, толстые стали, набухли, что ли? Нос, тот вовсе к щекам прилип. А походка, походка! Какой, к лешему, маршал Жуков! Грудь колесом, подбородок кверху, и зад при ходьбе подбрасывает, будто по горячему песку идет, по пустыне.

Ну-ну, думаю! Вот оно, божественное начало, куда полезло. Во всем проступает. Видать, прав был Карман: наши предки нас не дурее были, когда на «уд» молились. Там вся божественность сосредоточена.

Ладно. Время проходит, стороной узнаю, что Карман в хореографию местную записался. Солистом. Исполняет африканский народный танец «Мамба». Я тоже, интересно стало, пошел посмотреть, как Карман гузном трясет. Зрители все в восторге. Три раза на «бис» заставили выходить. Тамтамы гудят, ритм, бубны бьют, а уж чего Мамба выделывает… тьфу, Карман! Уму непостижимо. У кого только научился?

Хотя… понятное дело. У банана. У кого еще?

Да, один момент чуть не забыл. Бабы, они ведь народ любопытный, сроду своего не упустят. В общем, я потом догадался, что Мамба… тьфу, Карман! Не одному мне свой банан показывал. Однажды гляжу, а у рыжей соседки, которая к Черному морю любила ездить, арапчонок через год появился. Черный, как смола. Сейчас этих арапчат, если не ошибаюсь… раз, два, три… пять, десять… Двенадцать штук в городе бегает! Во как.

В. Кондаранцев, просто Вася.

 

 

Мозоль

Спички дай… Счас расскажу тебе, как я девственность потерял. Закурю только.

Дело как было? Я тогда школу заканчивал, среднюю. В райцентре у тетки жил. А рядом со школой, через улицу, закусочная работала. Ну, я иной раз на перемене туда заскакивал. Перехватишь наскоро и опять на урок. Вот однажды взял стакан чаю, пирог с капустой и к окну встал, за столик. Хаваю. Мужик напротив с пивом, я даже внимания не обратил, время спрашивает. Я башкой помотал, откуда, мол, у пацана время? Чай допил и – в дверь, за ним следом. Тороплюся. Только за порог шагнул, мне – хлесть! Промеж глаз, будто обухом. Хлесть – в ухо! Упал – еще по зубам врезали. Ну, сам понимаешь, когда убивают, тут даже заяц лапами дергает, отбивается. Я тоже кого-то лягнул, отмахнулся, а сам ничё не вижу, только звезды из глаз…

Избили меня до полусмерти. И, главное, куда-то везут, чувствую. Потом из машины выволокли и, короче, оказался я в камере, в КПЗ. Часу не прошло – на допрос. Пинками подняли и повели. Рожу у меня перекосило, глаз заплыл, течет. И губы разбиты в кровь, едва ворочаю. Чё уж он меня спрашивал, и не понял с первого разу. Ну, меня мордой об стол приложили и – опять в камеру, без сознания уже.

Дак чё, ты думаешь, оказалось? Тот мужик, который в закусочной время спрашивал, уркаган оказался. В розыске. А меня в окно видели, разговариваю стою – за сообщника посчитали. Да еще из закусочной вместе выходим… Какие тебе еще доказательства? Сообщник и есть.

Урка, правда, от них сбежал. Не просто сбежал, а заточку оперу, когда тот сунулся, прямо в мочевой пузырь засадил. До задницы. И я, когда лягался, тоже ненароком менту по яйцам заехал. Вот тебе еще доказательство, что сообщники.

Через пару-тройку дней они, конечно, выяснили, что я за птица на самом-то деле. Но к тому времени передние зубы мне все вышибли. Нос тоже сломан, почки… кровью ссал, да много чего. На руках на допросы волочили. В общем, ошибочка у них со мной вышла, и надо это дело как-то замять. А как замять? Как обычно – сделать вид, будто никакой ошибочки не было. Короче, начали шить уголовное дело. Повесили на меня какую-то нераскрытую кражу, по мелочевке. Повесили отказ от дачи показаний, на того урку, видать. И посягательство на жизнь работника милиции в связи с его служебной деятельностью по охране общественного порядка.

Суд, слава богу, часть вины скостил. За отсутствием доказательств. Но всё равно по 191 части 2-й  загремел я на пять лет в места лишения свободы. Вначале к малолеткам, а когда восемнадцать исполнилось, на взросляк отправили. Лес валить. Это в Верхнекамье, за Кирсом дело было.

Ты когда видел, как зеки лес валят?.. Нет. И не надо. Короче, размечают участок леса, обычно квадрат… гектар десять. Обносят по периметру колючкой, вышки-времянки на углах ставят, из жердей. На вышках, понятное дело, часовые. И запускают на деляну бригаду зеков. Десять гектар вырубили, их на новый участок… тем же макаром.

Ну, чё? Я на зоне тогда вторую неделю всего мантулил, только-только из карантина. После малолетки. Еще не обвык, не огляделся. Но и то чую, вроде как в зоне праздник намечается. Зеки, даже самые малохольные, эдакими петушками выступают. Шуточки, анекдоты травят. Похохатывают. Я соседа своего по шконке в бок пхнул.

- Чё такое, Степаныч? Амнистия, что ли, будет?

А он, гриб старый, коронку сидит на заказ точит. Вон зубы у меня, гляди, передние… из нержавейки все. Тоже Степаныч вставлял. Сколько, погоди?.. Двадцать, двадцать пять лет уже, и сносу нет. Верь не верь, ни разу не менял. Во умелец был, покойничек.

- Чё, - говорю, - амнистия, Степаныч? Или как?

А он тоже козлом таким, игреливым, исподлобья на меня зыркнул и подмигивает.

- Это тебе, малай, почище амнистии будет. – И опять точит, темнила сраный. А мне невтерпеж.

- Чё такое, чё? – тормошу его.

- Иди, - говорит, - подмойся вначале. Потом мне спасибо скажешь.

И гыгыкает. Потом уж, когда натешился вдосталь, и говорит:

- Это, малай, Лоханка к тебе едет. Завтра встречай.

Обратно не понял. Но надоело, что издевается. Как несмышленыша всё равно… Ладно, думаю, завтра и узнаю, что за Лоханка такая?

А завтра чё? Как всегда. Отряд на бригады разбили, пересчитали, как положено, и всех на лесоповал. По делянкам. Но зеки с утра все на взводе, как на праздник идут. И охрана тоже, вроде, подыгрывает им. Потом гляжу: и отрицалы, из урок которые, тоже с нами на работы вышли. Правда, когда на место прибыли, ни один даже крючок в руки не взял. Сели в кружок в стороне, развели костер и чифирь варят.

Спички дай… Погасла зараза.

Ладно. После обеда уже, слышу, орет кто-то:

- Едет… бля!

Ну, вой, улюлюкают. Шапки вверх. Болта друг дружке кажут. Потом затихли и – точно, локомотив из-за лесу гудит, по узкоколейке тянется. Работу, конечно, все побросали. Стоим, шеи вытянули – все ждут. Через полчаса наш бригадир, из- зеков тоже, возвращается.

- Таксу все знают? – спрашивает.

- Все! Все! – орут. – Кончай баланду травить!

- Тогда каждый за себя платит. Чтобы без недоразумениев. Поняли? Вставай в очередь… жеребятина.

А сам под кайфом уже. Глаза шалые. Ну, первые, конечно, урки выстроились за паханом. Гляжу, бригадир повел пахана по тропке вверх. А там, помню, среди соснового леса полянка моховая. Кукушкин лен и ягельник, что ли? Вот там лежбище устроили. Тут Степаныч мой подходит, гриб старый, и ухмыляется.

- У тебя, малай, деньги-то есть? Она, гляди, за так нипочем не даст.

- А сколько надо? – спрашиваю.

- Ежли, - говорит, - у тебя зубы целы были, то и сотни хватило бы. А так все двести готовь. – И загыгыкал. Ну, он сроду такой. С подковырками всё.

Вдруг посреди леса кто-то как захохочет, будто леший. Да с визгами, стоном! У меня аж волосы дыбом. Я на ноги вскочил, по сторонам озираюсь… Чё? Где? Тут Степаныч хвать меня за руку.

- Не пужайся, малай. Урки, видать, разогрели бабу. В раж входит.

А я совсем зеленый был, обратно ничё не понял. Как разогрели? Какой-такой раж? Кто это по-дикому эдак хохочет?.. Гляжу: зеки один за другим уходят вверх, потом обратно оттуда возвращаются. Кто-то ширинку на ходу застегивает, кто-то вовсе штаны под мышкой несет, татуировка на бледных ляжках синеется. А рожи, рожи… блудливые у всех до одного. Щерятся вкривь, по паскудному. Мат-мат-перемат стоит… Урки опять в кружок сели, чифирь по кругу гоняют.

А я, чем очередь ближе, тем больше меня мандраж бьет. Аж зубы чакают. Вроде восемнадцать стукнуло, а верь не верь, я даже за титьки ни разу не держался. Во как.

И вдруг – опять хохот. Лешачина будто – морозом по коже. Аж зубы чакают. Зеки вокруг меня загалдели, перемигиваются. Один рядом сидел, кепку на глаза с досады кинул, а глаза завистливые.

- От засадил, так засадил, едрена вошь! А поглядеть на него, метр с кепкой. Соплей перешибешь.

- Не скажи, - отвечают. – Хреновое дерево, оно всегда в сук растет. Не сразу еще разберешь, где сук, а где само дерево.

- А это кто там… такой шустрый?

- Этот, из седьмого барака который. Селиверстов поршень гоняет.

Минута не прошла, другая – опять с поляны хохочет. Потом в третий раз. Да со стонами! С воем! Короче, когда этот Селиверстов на тропе обратно появился, зеки все встали и даже шапки перед ним сняли. В знак уважения. Шутка, конечно, но… оценили умельца. Есть еще, не вывелись на Руси.

Когда очередь до меня дошла, я, считай, спекся уже. Иду по тропе, на бугор подымаюсь, а ноги ватные, в коленках не гнутся, и в потной ручонке ассигнации комкаю. Была у меня заначка. Будто на расстрел иду, ей богу. На бугор-то поднялся – полянка беломошная. Шагов десять до неё сквозь сосенки. И там, ну… вроде баба лежит. Телогрейки под ней набросаны. А сверху одеяло, что ли, байковое до ушей натянула. Ну, тогда не жарко было, весна еще.

Ближе подхожу, а у ней бутылка водяры в руке. Она её из горла сосет. Ну, я бумажки скомканные на одеяло выронил и стою, как пень. Чё дальше делать, не знаю, хоть убей. А она, шалава крашеная, отсосала, сколь надо, бутылка в руке и – на меня уставилась. В упор.

- О! Мальчик пожаловал… Хха! – ухмыляется.

Голос низкий такой, с хрипотцой. Годов двадцать пять-тридцать ей тогда было, как теперь понимаю. С первого ведь взгляда угадала, что я с бабами сроду дела не имел.

- Ну, чего встал, дурачок? Раздевайся. А то передумаю.

И одеяло с себя откинула…

Голая, как есть. Вся. А груди, по ведру каждая, гад буду. Потом ляжки раздвинула в стороны и всем фасадом прямо на меня. Мм!.. Как обухом по голове вдарило. Ни жив ни мертв стою. И ни черта не вижу. Цветные пятна перед глазами плавают, будто на солнышко смотришь.

Уж не знаю, сама, что ли, она штаны с меня спустила? Потом за член двумя пальцами взяла и сдавила. Это если у кого гонорея или еще чего, то из канала гнойные выделения будут. Проверяла, стало быть, братву на вшивость.

Но только она меня взяла, значит, за это дело, я тут ей всё и спустил прямо на руку. Даже на грудь сопли повесил. А самого дрожь бьет, будто крупнокалиберный пулемет в руках очередями работает. Ну, всё, думаю… хана. Теперь сраму не оберешься. Особенно, если зона узнает. Но то ли не я один такой… мало ли бывает после воздержания? То ли пожалела она пацана зеленого, не знаю. Виду, однако, не подает. Бутылку в руки мне сунула.

- Хлебни, - говорит, - малыш. Успокойся.

А я едва-едва горлышком в рот себе попал. До того руки трясутся. Но впрямь – прояснело в голове.

- Теперь, - говорит, - вытри меня. Раз уж нагадил. Ну?

Я тельняшкой своей сопли с неё стираю, а она… грудь бултыхается, вся нараспашку передо мной, белая, бесстыжая. И жар от неё – руки обжигает. Короче, кровь во мне закипела, и – опять торчу. Вот ногтем щелкни по нему – звенит. Как металл. Молодой, чё тут скажешь? У меня потом сколько баб было всяких, а слаще неё, поверь, ни одной не помню.

Ну-у… чё тут началось! Господи, если когда и был рай на земле, так это тут в лесу, на поляночке. Даже когда она захохотала подо мной по-дикому, довел, видать, до исступления… у меня слезы по щекам катятся, целую её, ласкаю, милую. «Кто тебя, ласточка, такую выдумал? » - шепчу на ухо. Откуда и слова взялись? А она тоже не железная, почувствовала отношение и, как цветок, распустилась навстречу.

Спички дай… погасла зараза.

Ну, чё дальше? Степаныч потом говорит: она, де, раз десять под тобой хохотала. Все зайцы с испугу разбежались. Чем это ты её рассмешил эдак?

Заковыристый был покойничек, сроду не упустит. Но сказал правду. Другие бабы стонут, криком заходятся, а эта… Говорят, она бешенством матки страдала. Насчет страдала, не скажу. Нас там семьдесят козлов было, не считая охраны. Кое-кто потом по второму кругу наладился, кто денежные. Да после нас её, говорят, еще в два-три места свозили. В тот же день. А потом повезли по всем зонам полосатиков тешить… Весенняя гастроль получается.    

С того дня, сколько я срок мотал, она мне каждую ночь снилась. Я уж её во сне окончательно-то разглядел, всю до последней родинки на теле, до волосочка.

Короче, отсидел я пять лет от звонка до звонка и освободился подчистую в восемьдесят втором. Летом дело было. Приезжаю, значит, в Киров… пересадка у меня там на Лузу, и, чтобы время скоротать, прошел туда-сюда по магазинам. По дороге, чувствую, подметка вот-вот отвалится. Нашел будку на углу, «срочный ремонт», сдал туфли, а сам в одних носках на поребрик, на тротуаре сел. Жду, пока сапожник управится. Ну, сижу, сигарету закурил, другую, вдруг черная «Волга» к магазину подъезжает и – к обочине, чуть-чуть ноги мне не отдавила. Встала, значит, мотор заглох. Смотрю, передняя дверца открывается, и оттуда нога! Женская, я её с ходу узнал. Столько лет по ночам снилась. Смотрю дальше: вылазит из машины баба, и точно… она самая. Обрюзгла, правда, груди до пупа висят, но одета куда с добром. От Кардена… хы! И сигаретка в зубах.

Вышла. Огляделась и, чувствую, меня тоже взглядом зацепила. Потом сигаретку докурила, а окурок щелчком хлоп в мою сторону. Чуть в лоб не угодила. Сама в магазин.

Я к сирийцу, к сапожнику…

- Это кто такая? – спрашиваю. – На черной «Волге»?

- В торге работает. Большой начальник она, важний женщин.

Минут через пятнадцать выходит она из магазина, в руках коробка, ленточкой перевязана и – ко мне.

- Садись, - говорит, - в машину. Быстро.

Ну, я туфли свои забрал. Рассчитался с сапожником и в машину, на заднее сиденье, с сидором. И чё ты думаешь? Через пятнадцать минут мы уже в лесу за городом были. Достала она из бардачка бутылку водки, набулькала в стакан и мне подает.

- Выпей, - говорит, - малыш. Успокойся.

А у самой на губах улыбка играет. Тоже поляночку, видать, вспоминала эти годы. Ну, я стакан выдул, и она стакан. Конфетами шоколадными закусили. Короче, захотела баба старую пластинку еще раз крутануть, чё тут скажешь? А я… разве я против, да еще после зоны? После таких-то снов? Но когда въехал ей туда по рукоятку, у меня шары на лоб. Вся м….. у ней изнутри будто бумагой наждачной обернута.   Брр!

В общем, не получилась у нас любовь на поляночке. Видно, за пять лет гастролей зеки ей там такую мозоль натерли… будто пятка у бегемота.

Спички дай… Погасла зараза.

 

Л. Лусников, бывший зек.

Морковная грядка

Ну, такого шебутного мужика, как Валерка Фокин, я сроду не видывал. Бес, что ли, в нем засел и гоняет туда-сюда, ажно подметки дымятся. Маленький сам, пенек коренастый, а голосище у Фоки, ну, чисто дьякон с амвона. Как рявкнет, бывало, над ухом, всё, иди мотню выжимай, если раньше инфаркт не случился. Он так-то на митинге на одну бабенку райкомовскую рявкнул. Она какую-то чушь с трибуны уже полчаса по бумажке читала. Так чё ты думаешь? Вырубилась баба начисто. Её товарищи по партии под руки уволокли, описанную.

Но Фока и сам митинги страсть как любил. Он всё боролся, начальство с трибун обличал. Ему слово не дают, к микрофону не подпускают или вовсе выключат, так Фока из задних рядов как начнет правду-матку резать прямо в глаза. Матом так матом, в выражениях не стеснялся. И откуда чего разнюхает только: кто из начальства сколь украл, чью квартиру любовнице передал, на какие шиши дачу строит. Дело до того дошло, что коммунисты из-за Фоки вовсе митинги собирать перестали.

А тут перестройка долбана…

Наш Фока местных коммунистов уже персонально каждого за задницу взял. Проходу им в городе не стало. Как увидят Фоку издали, сразу в подворотню ныряют. Лучше на цепного пса нарваться, чем с Фокой дело иметь.

В те годы Фока социализм с человеческим лицом вокруг себя пропагандировал. Потом его чё-то в Москву унесло. Масштабы, видать, другие потребовались… политика, тесно ему стало. Через полгода воротился оттудова, ну, гляжу, крыша совсем поехала. Дурная энергия из мужика так и прет. Уже поговорить по-людски невозможно стало, сразу учить начинает. А если что Фоке поперек шерсти скажешь, сразу палец в грудь тебе воткнет: «А ты где, сукин сын, был в августе девяносто первого? Я – на баррикадах у Белого дома демократию защищал. Вот этими вот руками. За вас, сволочей, под танки ложился! »

Короче, стал Фока большим демократом. Но тоже ненадолго. Через полгода опять в Москву смотался, чего-то там погорлопанил и приезжает уже жириновцем. Кучу газет, брошюр натащил и районное отделение либерально-демократической партии зарегистрировал. Тут шуму больше прежнего стало. Такую борьбу развернул вокруг себя, весь город на ушах стоит: каждый день митинги, листовки, пикеты. Всем пинков от Фоки перепало – и коммунистам, и дерьмократам, и монархистам, и жидам, и Международному валютному фонду, и ссучившимся русским, и про начальство тоже не забывал. Тогда наши начальники решили Фоку купить, чтобы на их счет заткнулся раз и навсегда. Предложили хлебное место в какой-то коммерции и должность в мэрии. Дом обещали в три этажа построить.

Тут бы Фоке и успокоиться, этакие деньжищи сами в руки плывут. Но Фока так развоевался, что уже и остановиться не может. Кулаки сами собой воздух вокруг месят. А может, и впрямь бес в нем засел? Короче, это предложение от начальства Фока на всех углах со всех трибун раскукарекал. Здорово духарился, что его за политическую проститутку держат.

Но то ли народ у нас такой порченый, то ли безденежье людей задавило, никто Фоку не понял. А один мужик так ему и сказал:

- Дурак ты, Фока, недоделанный. Не стану за тебя больше голосовать.

После этого Фока тоже решил на народ обидеться. Когда на очередном митинге в честь обманутых вкладчиков его попросили слово сказать, Фока отказался. Наотрез.

- Всё, - говорит, - хватит. Я ухожу из большой политики. Надоело.

И ушел. Повернулся к народу спиной, кепку на нос и удалился с собрания. Короче, народ без Фоки осиротел. Не стало у народа заступника.

А ушел Фока из большой политики прямиком в большой бизнес. Сначала он в Турцию пару раз смотался, какое-то шматье толкнул, но не понравилось, бросил. Потом киоск поставил, тоже бросил. Потом артель затевал, разорился, налогами задушили. В фермеры подавался, но тут местное начальство (теперь уже демократы)  по старой памяти вместо земли и кредитов Фоке фигу в глаз, накося выкуси. Крутился Фока, крутился так-то и вдруг читает в газетке, что господин Чубайс только налогов за минувший год аж пятьсот миллионов рублей утаил. За голову схватился. Мать твою!.. Неделю бегал Фока с этой газетой по улицам, всем в нос тыкал. На следующей неделе намалевал на куске фанеры суриком лозунг:

Жидов-миллиардеров Чубайса и Черномырдина

пора мочить.  

Собираю деньги на киллера!!!

С этой фанерой поехал Фока в Москву к Белому дому, пикеты устраивать. Но не доехал чё-то. В областном центре его видели с этой фанеркой на шее. Сначала на вокзале, потом на площади перед мэрией. Шибко орал, говорят. Матом крыл. Но народ на этот раз Фоку поддержал. Ни один человек мимо не прошел. Старухи, и те последние рубли на киллера отдавали. Опустит такая бабулька бумажку в мешок и крестит Фоку дрожащей щепотью.

- Бог помощь тебе, сынок, бог помощь…

За пару дней Фока пять мешков денег в камеру хранения снес. А на третий народного заступника менты на глазах у всего честного народа повязали. А чтобы не орал и не брыкался, резиновой палкой по башке со всей силы жахнули. Очухался Фока уже в ментовке, да как заорет:

- Братцы, меня-то за что?! Да я ж у народа ни копейки не взял. Вас-то ведь тоже, дурачков, обокрали!

Но эти петьки, васьки, витьки – менты поганые, ссученные, как начали Фоку сапогами месить, дубинами полосовать, будто лютее врага, чем этот мужичонка, у них сроду не было. Били-били, пинали-пинали, Фока в луже крови уж и не шевелится. Потом в машину запихнули и за городом на свалке выбросили.

Сколько он там провалялся, Фока вспомнить потом не мог. Очнулся, когда почуял, что с ног ботинки стаскивают. Глаза открыл, а над ним бомжи копошатся. Старик со старухой. За мертвого его посчитали. Вот они, старик со старухой, и выходили Фоку, на ноги народного заступника поставили. Дал им Фока денег за это, сел на попутную машину и домой отправился. Здоровье поправлять.

Правда, до дому его водила не довез. Не по пути. Ссадил у дач. Вот идет Фока по дачному поселку, задумался чё-то, а погодка славная стояла. Солнышко припекает, пчелы над кустами гудят, зелено вокруг. Кой-где дачники в земле ковыряются, молотками стучат. Но Фока ничего этого не замечает, скорбно у Фоки на душе, и за державу окаянную шибко обидно. Куча навозная, не держава. Пока дерьмо в этой куче не перепреет, добра от неё не жди. Одна вонь… на всю Европу.

Идет так-то Фока, печалуется, вдруг головушку поднял и поверх малины на грядках, глядит – задница! Круглая, ядреная, будто репа. Бабешка молодая… то ли клубнику пропалывает, то ли морковку прореживает. Трусишки на ней, тьфу! Одни резинки или веревочки, что ли? Модные, словом. Считай, ничего не прикрывают. Да еще сбились на сторону. А поза известная: голова вниз, репа кверху. А в аккурат на Фоку всей наличностью, только руку протянуть из малинника и хватай за промежность.

Обалдел Фока от такого ракурса, будто палкой резиновой по башке трахнули. Во рту пересохло, руки-ноги дрожат, а уж чё там в штанах, в мотне делается, подумать страшно. Пока она эту свою морковку прореживала, задом крутила, Фока три раза в мотню спустил. И еще бы спустил, но к тому времени баба с работой управилась, халатик на плечи и в дом бороздой ушла.

Постоял Фока носом в малинник, постоял и тоже пошел. Но воображение до того разыгралось, что эта задница так и стоит перед глазами. Кожа нежная, будто масло сливочное. Волосики из-под трусиков кучерявятся, ямочки Фоке улыбаются, подмигивают… Шел Фока, шел, будто пьяный, пока… тррах! На фонарный столб налетел, ажно искры посыпались.

Но после столба начал понемногу соображать. В себя пришел. И думает: да что ж это за жизнь была у него такая, пропади она пропадом! Тридцать пять лет уже начерно, считай, прожил. Обиняками, мимо главной своей цели. А цель вон она – мимоходом, случайно сквозь малинник узрел. Только-только руку протянуть…

А если бы не узрел, а? Мимо прошел? Это что, еще тридцать лет коту под хвост?

От такой перспективы Фока вовсе в ужас пришел. И сделал главный для себя жизненный вывод: «Зачем совершать революции, если тебе нужна всего лишь толстая, ядреная задница? »

На кой хрен сыр-бор городить?! А, люди?..

Домой Фока прилетел, как на крыльях, и с порога объявил матери, что всё, окончательно намерен жениться. Сразу же, как только найдет подходящую задницу. Тьфу, женщину, конечно.

Мать обрадовалась, прослезилась даже. Давно с отцом Фоку обженить хотели. Чтобы угомонился хотя. Недаром ведь сказано: жениться – заново родиться. Ну, и то слава богу. Лучше поздно, чем никогда.

Вскоре весь городишко прослышал, что Фока собрался жениться. Правда, кто знал Фоку поближе да получше, те заподозрили, что и с женитьбой без выкрутасов не обойдется. Уж больно мужик заковыристый. Так оно и вышло в конце концов. Отчего-то вбил себе Фока в голову, что в идеале его будущая супружница – это сплошная круглая задница с голубыми васильковыми глазами. Чтобы поперек было шире, чем вдоль. Вот такая вот блажь на него нашла. И на том уперся.

Еще Пушкин, кажись, отметил, что найти широкую задницу на Руси куда проще, чем пару хорошеньких ножек. Вот все толстухи, которые не замужем, потянулись к Фоке в дом. Кого-то мать пригласит на смотрины, иную дружки, знакомые приведут, а какая-то, глядишь, сама зайдет ненароком будто. То она адресок перепутала, то огурцов прикупить собралась. Не продадут ли хозяева?

Вначале Фока миндальничал с невестами, то да сё, намёками объяснялся. А потом, когда досаждать стали, напрямую предлагал:

- Нам с тобой жить, девушка, поэтому свой товар ты прямо сейчас показывай, чтобы потом у нас без претензий было. Кота в мешке я брать не стану.

Иная девка, конечно, засмущается. Краской её до бровей зальет. Но в основном бабы у нас – народ простой, с пониманием реагируют. А другой и вовсе в радость задницу мужику показать. Повернется к Фоке спиной, подол на голову и трусишки до колен спустит. Любуйся, дурень, сколь влезет, только руки не распускай.

Посмотрит Фока слева, справа, вокруг обойдет. Вроде и невесту жаль обидеть, вишь, как стоит, даже нагнулась, чтобы впечатление произвести, а не возбуждает… вернее, не вдохновляет задница. Вроде и широкая, ничё не скажешь. Но плечи того шире. И шеи совсем нет. Или талия у девушки напрочь отсутствует. Или живот на колени фартуком свисает. Кожа нечистая, вся в прыщах. Или вся в ямах, бугристая. Шершавая наощупь. Слишком волосатая… Или слишком плоская…

Короче, к тому времени, когда поток невест начал иссякать, Фока уже знал, что в России не только пару хорошеньких ножек днем с огнем не сыскать, но и порядочной задницы тоже нету. Да и откуда ей взяться, такой заднице, если вся Россия, начиная с 17-го года, на одной картошке живет. Вот разве что в Москве поискать среди тамошних дамов, сладко поенных-кормленных. А ведь казалось, оно так близко, счастье, только руку протяни. Сквозь малинник.

Фока так и сделал однажды, когда надоело подолы заворачивать. Пошел в дачный пригород искать ту самую веселую задницу. Ходил-ходил и – не нашел. Вроде всё облазил, нету, кругом одни малинники растут. Лицо у дачницы опять же не рассмотрел, не до лица было. И строение никак вспомнить не может.

Вернулся злой, лица на нем нет. Вдруг, глядь: а на скамеечке под окном еще невеста сидит. Как глянула на него васильковыми глазами, ласково так, тут Фока враз и сомлел. Забилось сердечко у бедолаги.

- Здравствуйте. Вы к кому? – робко так спрашивает тенором жиденьким вместо баса.

- Ой, извините! Вот с двумя сумками тащусь, сил никаких нету. Притомилась.

И вправду сумки стоят,   две, неподъемные. А уж Фока чует, нутром чует: всё, конец пришел его поискам. И подол заворачивать никакой надобности. Как сказал Пушкин: «птицу сразу видно, даже когда она ходит». Вернее, сидит. Во как! А эту ему, видно, сам бог послал.        

- Может, квасу хотите? – это Фока в дом её зазывает. – А лучше чаю с медом. Матушка! -  это он уже басом. – Ставь самовар, у нас гостья.

- Ой, не надо, а? Я пойду лучше, ладно?

- Как хотите. Только матушка на вас сильно обидится. А сумки вам я потом донесу. Вы далеко ли, голубушка, проживаете?

- Далеко. Я к тетке приехала повидаться. Еще два квартала до неё топать.

- К Шубиной, к Настасье, что ли? Племянница? Дуней звать?

- Да-а. Евдокией.

Зазвал, короче, Фока эту Евдокию в дом. Пока мать самовар вздувала, он её винцом угостил и задал наконец вопрос, который сильно его мучил:

- А давно ли вы замужем, милая?

Дуня головкой русой тряхнула, румянец на щеках полыхнул.

- Не замужем я, - отвечает. – Господи, кому нужна такая толстушка. И имя… Дуня. Будто корову назвали.

Шутит, конечно, Дуня, кокетничает. Но Фока шутку не поддержал. Глазами в стол уперся, долго молчал. Потом говорит тихо, будто охрип:

- Мне нужна. Я, Дуняша, тридцать лет и три года тебя ждал. Спасибо, милая, что пришла.

Вскочила было девка из-за стола: мало ли психов-то? А потом смотрит, у мужика слезы в глазах застыли. И сам в камень превратился, Дуниных слов, будто приговора ждет. Опустилась Дуня на табурет тихохонько, потом ладошку горячую на руку ему положила. А тут и мать с самоваром входит…

В общем, всё как нельзя лучше у них сладилось. Свадьбу отгрохали на весь мир. Весь город, считай, сбежался поглядеть: какую-такую необыкновенную задницу Фока наконец надыбал? А девкам со своей сравнить интересно, чем же своя-то хужее оказалась?

Отыграли молодые свадьбу, и Фока за один год дом на берегу поставил. Новый. Хоть и не в три этажа, но с мансардами, с мезонинами, хозяйственными постройками, с баней сосновой рубленной. А остальные деньги, которые на киллера собирал, ребятишкам-беспризорникам раздал из рук в руки, чтобы чиновное ворье не растащило. В общем, совсем мужик другой сделался, никто не узнает. Будто родился заново. Бывалоча, поставит Фока во время любовных утех свою любушку на коленки, рукой огладит по всем ямочкам, ложбиночкам, а у самого слезы на глазах кипучие. Вот она, его необъятная держава, смысл всей его непутевой жизни, его милая-милая родина. Другую родину – с резиновыми милицейскими палками, повальным воровством и пьянством – он знать больше не желает. Гори она синим пламенем!

А еще любил Фока выйти тихим вечером в огород, сесть поудобнее на межу под калиной и глядеть, как его Дуняшка-красавица морковку прореживает. Халатик на Дуняшке коротенький, из веселого ситчику, а трусишек и вовсе нет. Ох, знала бабонька, чем мужика ублажить. И такая между ними игра начиналась чудная, словами нипочём не пересказать…

Господи, господи! А моя-то морковная грядка где, а?

 

И. Наговицин, доверенное лицо

кандидата в депутаты В. Фокина.

 

 

Я очень тебя жду

Это в Турундаевке дело-то было. Деревня такая. Жили там старик со старухой. Изба ихняя на отшибе стояла, под горой, но место веселое. Рядом прудок, берега высокие, кудрявые, липой-рябиной поросли, кой-где сосны сквозят. Вода через плотину течет, приговаривает. На берегу у воды – водокачка в деревянной будке. Поутру или вечером старик рубильник воткнет в фазу, и побежит вода по трубам в гору, часть – на ферму, часть – в гараж, в мастерские, а часть – на подворья к людям, у кого колодцы не копаны.

Вот так и жили. Старик при водокачке, при плотине – где чего подправить, подсыпать, если размыло. А старуха у него домовничает. Сидит в окне и щеку упирает, на старика пошумливает.

- Эй, Федькя, Федь! Глянь-ко, глянь… Ванькина хрюшка в огород к нам забралася. Гони её оттель, паскуду нерезану!

Старик дрын в руки и айда за свиньей гоняться. А старуха через минуту-другую опять кричит:

- Федькя, Федь! Оглох, чё ли? Вода в бадье вся вышла. Пару ведер принеси, с утра говорю. Чай, не переломишься!

В общем, жили не хуже других. Правда, вятские мужики, они подолгу не живут. Если до шестидесяти дотянул, уже хорошо. А Федору в те поры шестьдесят два стукнуло. Зажился, можно сказать, по вятским-то меркам.

Но это ладно. Живи, коли живется, кому до тебя дело? Худо другое. На седьмом десятке «инструмент» у Федора напрочь отказал. Не подымается, и всё тут. А как старуху обиходишь, коли инструмент не работает? Вот и сиди, ломай башку после этого.

Старуха, Евдокией её звали, на десять лет моложе Федора. Вторая у него. Первую Федор прогнал втыкаля, гулящая оказалась. И выпить не дура. Позвал за себя Евдокию. Но гарантия, видать, у инструмента вышла, и с той поры между Евдокией и Федором тоже ладу не стало.

Поначалу Федор, вроде как вина его, пытался это дело всяко-разно уладить. Чё старуха ни прикажет, со всех ног бежит исполнять. В лепешку расшибется, а всё по старухину сделает. Как велено. Из тютельки-в-тютельку. Козу научился доить. К зиме пуху с козы начесал. Даже носки пуховые с варежками, сам нитку ссучил, сам связал, и старухе на праздник подарил. Носи родимая.

Ну, чё? Старуха поначалу как-то сочувствовала даже. Входила в положение. Однажды в бане помяла в рученьках, пощупала инструментину, куда надо приставила и разволновалась чё-то. С виду вроде как настоящий. И размеры – куда с добром! Но поди ж ты… какой с него теперя толк? Никакого. Одна видимость.

Всплакнула на полке. Ушат холодной воды на себя опрокинула, чтобы кровь унять, и мыться не стала. Ушла домой.

Старик один остался. Стоит посреди бани, голый, голова понурена, руки возле колен гирями повисли. И себя-то ему жалко, а пуще себя самого старуху жалеет. Да и какая она старуха, ежели рассудить, пятьдесят два года всего? Вон задница у ней – шире русской печи. Ежели свежим глазом, к примеру, кто глянет – обомлеть можно запросто.

Расстроился старик от своих мыслей. И тоже мыться не стал. Пропади оно всё пропадом.

А дальше хуже. Время, оно такие штуки не лечит. Наоборот усугубляет только. Вот ночами старуха ворочается с боку на бок, ворочается, ворчит всяко-разно, иной раз Федору локтем в бок, а то в глаз заедет. Вроде в темноте, сослепу, но на следующую ночь два раза заехала, да не в бок, а оба раза в глаз. В конце концов, старик на раскладушку к порогу перебрался. Мало того, инструмент отказал, не хватало еще окриветь на старости.

Но старуха взбесилась будто. Кормить Федора перестала. Не то чтобы совсем, а так – чугун с вареной картошкой на стол грохнет. И корку хлеба рядом.

- Жри, недоделанной!

Неделю, другую на одной картошке старый живет. Третья пошла. Но невмоготу сделалось. Он бы и сам чего сготовил для себя. Куры есть, несутся. Свинина в банках закатана. Мед, мука, масло – всегда в наличии. Но старуха весь провиант, все запасы ихние по чуланам, по кладовкам убрала под замки и ключи не знамо где хоронит. Во как залютовала.

Еще неделю старик терпел. Дождался кое-как пенсию, пока старуха не перехватила. Купил бутылку водки и отправился к соседу Ивану со своим горем. А тот как раз с работы пришел. Ужинает.

- Здорово, старый! Садись к столу, гостем будешь.

Усадил старика за стол. Выпили они, закусили хорошо. Но всё равно гость в сторону глядит, мается чего-то. Ладно, хозяйка ушла, тогда Иван спрашивает:

- Ну, говори? Чего у тебя? Наверняка, не просто так пришел.

Помялся старик, помялся, поерзал на табурете, да всё как есть и выложил соседу про своё житье-бытье. Тот поначалу развеселился, загыгыкал даже.

- Это у тебя как в частушке получается, ну?

- Какая еще частушка?

- Хочешь спою?

- Ну дак…

- Полюбила парня я, оказался без ***. А мне на хуй без хуя, когда с хуем до хуя! Гы-гы-гы!

- Тьфу, жеребятина…

Махнул старый рукой и домой засобирался. Тут до Ивана дошло однако, что соседу не до хаханек. Задумался он, да на себя, видать, ситуёвину примерил, аж морозом его до костей продрало.

Да, старый. Твоя правда. Нетраханая баба - это хуже землетрясения. Всё к чертовой матери порушит, камня на камне не оставит.

Посидели мужики, повздыхали. Потом Иван спрашивает:

- Ну, и чего теперь? Чего делать-то?

- Дак это самое и надо… того…

- Чего того?

- Ну дак…

- Ты, Федор, дело говори, если знаешь. Не мямли тут.

Поерзал старый, помялся, а куда денешься?

- Бога ради, Иване, трахни ты мою старуху пару разов, а? Выручай, покуда вконец не взбесилась. А то совсем со свету сживает.

От такой просьбы у Ивана глаза на лоб повылазили, как у лягушки. И рот настежь. Ну и ну! Долго таращился. Потом говорит:

- Так нет, погоди. Ты, старый, сам, помнишь ли, первую свою, которая Нюрка… ты сам её со двора шуганул за то, что по чужим мужикам шлялася. А теперь чего?

- Э-э! – Старик рукой махнул. – Это когда было-то? Я тогда, Иване, в помощниках не нуждался. Сам с усам.

Повздыхали мужики, в затылках поскребли. Вот и пойди, пойми этих баб. Трахаешь – им не любо. И не трахаешь – тоже не любо. Где выход-то, ну?

Задумался Иван, крепко задумался. А что как до жены слухи дойдут? Она баба крутая, с норовом. Горшок об мужнину голову расколотить, это ей раз плюнуть. Ни горшка, ни головы не жалко. Но и соседа без помощи тоже оставлять нельзя, загнется старый не сегодня так завтра. Вон, еле ноги волочит… Совсем доходяга.

Ладно. Ударили мужики по рукам и решили это дело на потом не откладывать. Жене Иван чего-то соврал. Дескать, по хозяйству помочь, то… сё. Короче, отпросился на час.

Приходят они к старику. У ворот встали. Совещаются. Уж больно дело деликатное: как старухе сообщить, без обиды чтобы, для чего старик соседа домой привел? Долго башку ломали и решили вальнуть ей напрямую, как есть. По-честному. В конце концов, все всё понимают, не дети малые, да и старуха тоже не первой свежести. Её интерес тут самый большой. Небось, сообразит, что к чему.

Но не зря мужики опасались. Ох, не зря! Как только старый «вальнул» от порога всё по-честному, старуха такую визготню подняла… ну, скажи, свинью режут по заморозку.

- … Да вы, кобелятина паршивая, за ково меня принимаете? За ****ину, за Нюрку евонную… котора по мужикам за рюмку водки шлялася. Да я вас… я на вас в суд подам на защиту чести и достоинства. В тюрьме гнить будете, недоноски долбаны…

Выскочили Иван с Федором из избы, как ошпаренные. Не враз опомнились. Запалили по цигарке, сидят на бревне – смолят. Потом Иван говорит:

- Ты, старый, покуда не расстраивайся. Всё равно наша возьмет. Ты вспомни лучше, как корову к быку ведут. Она вроде в охоту вошла, время ей приспело, а всё одно хвостом крутит, не дается сразу. Иную скотинку вертлявую раз по пять к быку водят, пока до дела у них дойдет. А баба чего? Она та же корова, если рассудить. Ну?

Старик согласился.

- Корова и есть. Дикошарая.

- Тогда давай так сделаем. Завтра день пропустим, пусть твоя баба хорошенько подумает да пожалеет, что выгнала. А послезавтра я сам приду. Только ты, старый, на это время уйди куда-нибудь. Скажи, в лес за жердями, плетень надо поправить. Они хотя и коровы, эти бабы, но хитрожопые. Воровски предпочитают, тайком от мужа чтобы.

Старик опять согласился. Между бабьим «да» и «нет» иголки, дескать, не просунешь.

На том оба соседа расстались.

Через день, к вечеру, старик в лес засобирался. За жердями. Плетень вокруг огорода и впрямь перекосило, у Ивана свинья постаралась – всё гнилье наружу выворотила. Сунул старый топор за пояс, моток веревки на плечо и в лес потопал, жерди рубить. Воротился уже затемно. Жерди с себя свалил, глядь: свет горит, а окна, все пять, занавешены. В ворота торкнулся – и ворота заперты. Изнутри.

Вот и ладно, думает. Сладилось у них дело. Сел старый на бревно, табак достал. Засмолил. А у самого на душе муторно как-то. Всё ж жена законная, а он её вроде как в аренду, что ли, сдал? Или напрокат?

Наконец, запоры сбрякали. Иван выходит. Спотыкается в темноте. Но цигарку, огонек заметил, видать, рядом подсел. Молча. Старый тоже молчит. Да и чё тут скажешь? Всё ясно, без комментариев.

Посидели, покурили. Потом Иван встал. Голос сиплый, с перепою будто.

- Твою старуху, - говорит, - и впрямь к быку вести надо. В самый раз будет.

С тем и ушел. Сердитый.

Зато старуху подменили будто. По избе не ходит – вытанцовывает. Песенки себе под нос намурлыкивает, а если старик чего скажет, даже и не смешное, уж так она расхохочется, так развеселится, будто ей сам Петросян лично эту штуку отмочил. Старик, хотя виду не подает, понимает, конечно, в чем тут дело. Выходит, люди правду говорят: главное лекарство от всех бабьих болячек и напастей у мужика в штанах болтается.

У старика здоровье тоже на поправку пошло. После гольной картошки отъедаться начал. Щеки округлились, брюшко на место вернул, и ноги при ходьбе уже не подгибаются. Потверже начал ступать. Жизнь вроде налаживаться стала.

И вдруг… бац! Прямо по башке. Перестал Иван к старухе ходить. Наотрез.

- Ты пойми, - говорит, - старый. После того, как твоя благоверная меня измочалит, я на что тогда годный? А мне еще свою бабу уважить надо. Поди-ка я ей недодай… Да назавтра на работе ломаться с утра до вечера. Откуда силы? Короче, я у своей бабы на подозрение попал. К тебе обещала наведаться, поглядеть, чего такое мы с тобой ремонтируем, две недели уже?

Ну, чё тут скажешь? Прав сосед, с какого боку ни верти.

- Спасибо, Иван. Старуха моя, мне и разбираться, видно.

Но сказать-то сказал, а как разбираться станешь? Что, другого соседа на помощь звать? Потом третьего? Людям на посмешище. Лучше уж сразу в гроб и – помереть.

А старуха спустя время опять залютовала. Посадила старого на диету, а потом и вовсе домой пускать перестала. Тогда старик в баню перебрался. На полке телогрейку расстелет на ночь, полено под голову и спит себе. Над головой не каплет, и ладно.

Однажды, только на ночь старый расположился, слышь, старуха по борозде идет. В дверь – торк. А у него изнутри заперто. От греха подальше. Кто знает, чего у бабы на уме, у дикошарой? Добра от неё теперь не жди.

- Тебе чего, Евдокия? На ночь глядя?

- Сходи-ко, старый, до Ивана. Он давеча соль спрашивал, дак пущай сам выберет, какую надо.

И голосок у старухи елейный, прямо мед с патокой. Повозился старый, покряхтел, да и отвечает:

- Моя Нюрка, когда ей соли надо, сама по мужикам бегала. Меня больно не спрашивала. И ты тоже не безногая, небось?

О-о! Под дверью будто мина лопнула.

- Хвост ты свинячий, обосранной, ты с кем меня сравниваешь, со своей Нюркой, с ****иной?! Я женщина порядочная, ней ей чета, по канавам-то пьяная не валяюся. Да только от тебя, козла малохольного, и не такая ****ина, как Нюрка, запирует, забегает…

И понесла, и понесла. Старик уж бояться начал, как бы дикошарая баню по бревнышку не раскатала. Вона в дверь балдыряет, тараном будто.

Когда старуха наконец умелась, у старого долго звон в ушах стоял. Малиновый. Бом! Бом!.. Еще наутро башкой тряс.

С тех пор житуха у старика вконец испортилась. Впроголодь маялся. Костерок за баней разведет, водички вскипятит, да картошки на своем огороде тайком подкопает – вот и вся житуха. Пару раз… в темноте, правда, к нему Иван наведывался с гуманитарной помощью. Подкормить соседа. Шибко сочувствовал.

- Гони, - говорит, - ты её взашей, козу похотливую. Нюрку выгнал? И эту гони. Ведь насмерть уморит, ну?

Старик только головой трясет.

- Не, тут вина моя целиком, что на молодой женился. Разве дело за свою вину бабу наказывать? Рука не подымается.

- Хрен у тебя не подымается, не рука! – сердится Иван.

- Рука тоже.

Покряхтят мужики, повздыхают, но разговорами делу не поможешь. Так и разойдутся. А дело уже к осени. Мухи белые полетели, захолодало. Почуял старый, что эту зиму в бане ему не пережить. Здоровье не позволит. А умирать, да еще натощак, шибко неохота.

И тогда придумал! Взял чистый листок бумаги, ручку отыскал и накорябал:

Объявление

Аппетитная блондинка 52/157, добрая, ласковая,

нежная, без жилищных и материальных проблем,

очень любит природу и отлично готовит. Желаю

познакомиться с сильным мужчиной до 55 лет

для интимных встреч.

По дороге на почту старый достал из кармана объявление и приписал:

Где ты, мой милый? Отзовись! Я очень тебя жду. Очень!!!

 

И. Черных, сосед.

 

 

Дед Сашка

Его Сашкой звали, смолоду. Сашка и Сашка, не величали мужика по батюшке, никто. И когда состарелся – дед Сашка так и остался. Не заработал, что ли, перед людями, чтобы по отчеству звали, Яковлевич, то ли характер может не такой, не знаю. Сама на тридцать лет его моложе, а у меня язык на отчество тоже поворачивался. Это всё равно как колхозной корове на обосранный хвост алый бант повязать. Одинаково будет.

На днях деду Сашке семьдесят стукнуло. Ну, гриб грибом, сушеный весь, сморщенный, волосья седые из ушей растут, а всё одно не чует старый за собой возрасту, за молодого себя считает.

Вот бежит, бывало, улицей мимо окон, ногами шибко перебирает, локти сюды-туды так и мелькают, а ходу нет. Суета одна, а не походка. Зато ежели юбка какая навстречу попадется, у-у… дед Сашка бороденку свою мочалкой вперед, глазки масленые, и так он умильно разулыбается, морщинами по лицу разбежится, ну, просто сахарный, а из щербатого рта три зуба торчат, да и те почернелые. Иная баба шарахнется от него в сторону и бежать, мало ли придурков землю топчут? А другая усмехнется в ответ и глядит на него сверху вниз, что, мол, за чуда такая объявилась?

Деду Сашке только того и надо. Глянь, уже чего-то говорит бабе: бу-бу-бу… бу-бу-бу! Руками в разны стороны тычет, по ляжкам себя по тощим прихлопывает, смеется вроде. Пять минут стоят, десять… не уходит баба. Интересно, видать. Потом на скамеечку присядет и ведь сидит, ждет, пока дед Сашка, старая перхоть, до магазину за бутылкой шаркается.

Но, а где бутылка, там и до греха недалеко.

Один мужик так-то нашел свою бабу наутре за чужой поленницей. Спит милая. Трусы до колен спущены, а на голой заднице, ровно на подушке, дед Сашка храпит. Упилися обое. Так баба, веришь-нет, когда растолкал её, еще орала на своего мужика, что ничего у неё с Сашкой не было, какой, дескать, из трухлявого пенька ёбарь? Только трусы по пьяне стащить толку и хватило, да и то до колен. Кажись, убедила мужика. Правда, Сашка пинка под зад тогда получил. Ну дак, ему за эти его дела часто доставалося. Особенно смолоду. Иной раз так бока отломают, неделями в лежку лежит, кровью писает. А оклемался, опять за свое.

Вот это и был у деда Сашки главный его талант по жизни. Вроде и умного ничего не скажет, так… глупости одни, порожняк гонит, а ведь улестит бабу. Чем брал, до сих пор не пойму.

Но он чё про себя рассказывал? Я, говорит, после войны, это которая ВОВ называется, по поручению партии и правительства, мальцом еще, занимался улучшением демографической ситуации в стране. А ситуация, скажу тебе, была хреновая, хуже некуда. У нас в поселке, к примеру, на пятьсот дворов с этой ВОВ только три мужика вернулись. И те инвалидами. Ну дак, наши генералы, сраные, как тогда не умели воевать, так они и теперь не умеют. Дачники, одно слово. Шаркуны паркетные. А мне, Сашка говорит, за них отдуваться пришлось, демографию восстанавливать.

Это в самом деле так. Испортили бабоньки парнишку, сбили спанталыку. Ему тогда сколь было?.. Лет тринадцать было не было, когда «крестили-то» его? Соседская бабешка, Павлой звали, баню как раз топила. Воды ей, чё ли, не хватило? Из бани высунулась с ведром. «Сашка! » - кричит. А он у себя в огороде борозду прогребал.

- Но? Чего тебе?

- Воды черпни ведерко, не поленись.

Ягодицами распаренными сверкнула у парнишки под носом и - в баню. Его, как молотом, видать, по башке шарахнуло. Подросток всё ж таки, кровь кипит. А тут – задница, вот такущая! Я, чаю, не без умысла баба демонстрацию устроила. Они ж хитрющие, когда до этого дела доходит.

Но приносит Сашка ведро, долго чё-то ходил. Несёт, значит, в предбанник, топается, а Павлина нет чтобы обождать, когда уйдет парень, дверь в баню нараспашку… сама голешенька. Даже веником не прикрылась. «Давай, - говорит, - сюды». Сашка рыло в сторону, покраснел, будто суриком вымазали, ведро ей подает. А у самого штанешки между ног дугой оттопырились. Усмехнулась Павлина и командует:

- Айда в баню, спину еще потрешь.

А чё парнишко, велено и велено, идет послушно, только уши огнем полыхают. А Павлина еще и сердится.

- Да кто это в баню в штанах-то ходит? Сымай в предбаннике, дурачок. Ну?

Сама и штанешки с него сдернула.

- У-у! – говорит. – А мальчик-то у тебя уже большой вырос. Сладенький, небось.

Короче, крестила Сашку. Да, видать, такая мастерица оказалась на всякие штуки, на всю жизнь его к этому делу приохотила.

После бани наш Сашка по рукам пошел. Нарасхват бабы зазывают. Считай, пятьсот дворов, это всё равно как у турецкого султана в гареме. Айда-ка всех ублажи. Ну, не всех, а половину Сашка точно осеменил. Рожи-то в поселке, обрати внимание, через одного все одинаковые. Сашка настругал, его порода. Да у самого три сына выросли, правда, в городе живут. Так что генералы в Москве могут по-новой войну затевать. Сашка армию людскими резервами обеспечил.

Но последние года бабы чё-то игнорировать стали деда Сашку. Отмахиваются, как от назойливой мухи, а то и вовсе не замечают, будто он пустое место для них. А дед Сашка никак в толк взять не может, чё такое с бабами сталось? Перестройка, что ли, на них так подействовала? Раньше, бывало, только выйдет с гармошкой под окна, да как рявкнет басами, заиграет, девки, бабы уже тут. Рты на него пораскрывают, да так и сидят, наглядеться не могут. А теперя… э, играй не играй, даже и не поглядят в его сторону.

От нечего делать взялся старый внука воспитывать. Пять лет Никитке, на лето в деревне оставили, здоровья набираться. Дед перво-наперво всем матькам, какие сам знал, Никитку выучил. Потом за срамные частушки взялись.

Как-то раз сидят дед с внуком под окошком. Уже вечеряет. Сидят себе, матерятся обое, по сторонам поглядывают. У деда Сашки чекушка в кармане, ополовинена.

Приложится старый, пососёт, коркой хлеба занюхает, и дальше сидят, сквернословят. Правда, Никитка по малолетству не все слова понимает, которые с дедом разучил. Вот, к примеру, выучили они куплет:

Едет на ярмарку

Ухарь-буржуй,

Ухарь-буржуй –

Обмороженный ***.

Дед и спрашивает Никитку:

- А слово «***»? Это чё означает, ты знаешь аль нет?

Никитка задумался, даже лоб нахмурил. Потом кивнул.

- Ага, знаю.

- Но, и чё будто бы?

Никитка опять задумался. Потом ручонками развел в стороны.

- Это вот такое… большое. Понял?

Дед хмыкнул, однако согласился.

- Ну, ты правильно соображаешь. А чё это, большое?

И тоже руками развел. Никитка не стал сознаваться, что не знает, поэтому ответил уклончиво:

- Большое… и всё тут.

Дед опять хмыкнул.

- У тебя чё там, в трусах? Писька, так али нет?

- Ага.

- Во! А когда большой вырастешь, писька тоже вырастет, и будет у тебя уже не писька, а ***, самый что ни на есть настоящий. Понял теперя?

- Ага.

Внук задумался (он вообще любил думать Никитка-то), а потом у деда Сашки спрашивает:

- Дед, а когда я старый стану, как ты, у меня чего там вырастет?

Тут пришла пора деду задуматься. Долго старый репу чесал, соображал, как теперя его штуковина называется. Потом говорит:

- Старый станешь когда, у тебя, Никитка, вместо *** хрен отрастет. Так и называется, старый хрен.

- А я знаю! – обрадовался Никитка. – Тебя так бабушка кличет.

- Во-во. Я уж и забыл, когда она по имени-то меня называла.

Сидели дед с внуком, сидели так-то, вдруг дед видит: три бабёшки на углу стоят и чё-то промеж себя торкают. Веселые. Смешно им чё-то.

- Ну-ко, Никитка, ташши сюда гармошку. Мы счас этих молодух плясать заставим.

Никитка, хотя самого из-за гармошки не видать, сбегал в избу, приволок деду гармонию. Ремень помог на плечо набросить. Вот дед Сашка заиграл плясовую, запогикивал. А на бабёшек даже и не глядит. Не принято у него. Куда они, дескать, денутся? Но Сашке только самому и кажется, будто плясовую наяривает. Прежней успеши в пальцах уже нет. Не гнутся родимые в суставах, скрючились от подагры. И свист у Сашки при трех-то зубах на шипение смахивает. Как гусь, когда щипнуть норовит. Короче, насиловал Сашка, насиловал свою гармошку, а молодухи, ни одна, даже ухом не повели в его сторону. Да и поймешь разве, то ли гармонь, то ли корова ревет?

Рассердился дед Сашка и говорит Никитке:

- Иди-ко, внучок, спой этим дурам частушку, которой я тебя вчерась выучил.

- Это про деньги, деда?

- Ну. Да скажи им, не забудь, деньги у Сашки есть.

Никитка убежал. Подбегает к молодухам и за подол одну дергает. Та обернулась.

- Тебе чего, малыш?

А Никитка частушку в ответ:

Деньги есть,

Так девки любят,

На полати спать зовут.

Денег нету,

*** отрубят

И собакам отдадут!

И ногами еще притопывает. Бабы заохали, руками на него замахали. И смеются в то же время.

- Это кто тебя выучил таким гадостям? Ффу!

- Дедушка, - с гордостью заявляет Никитка. – Вон он, сидит. Он велел сказать, что деньги у него есть.

- Так это Сашка! Ты кто ему? Внук?

- Ага.

- На полати старый захотел. Ишь, чего! Его как туда, на полати, краном поднимать?

- А тебя как зовут?

- Никитка.

- Вот чего, Никитка. У тебя память хорошая?

- Ага.

- Спой деду частушку от нас. – И на ухо Никитке частушку нашептывает. – Запомнил, что ли?

- Ага.

- Ну, беги. Да не забудь по дороге.

Никитка, чтобы не забыть, бегом припустил. И с ходу тараторит Сашке:

Старичок, старичок,

Седенька бородка.

У тебя, старичок,

Шишечка коротка.  

Дед Сашка заругался, заплевался: «Матьматьперемать… едри ё в душу! » И всё такое прочее. Потом гармоникой рявкнул, басами, и, чтобы молодухи слышали, заблажил на всю улицу:

Мимо тещиного дома

Просто так не прохожу.

То ей *** в забор засуну,

То ей жопу покажу!

Потом чекушку достал и у молодух на виду демонстративно всю засосал, до донышка. Дескать, не хотите, дуры, водки, ну так и ходите трезвые, не траханные. Кому хуже?    

И всё же расстроился Сашка. Шибко расстроился, тем более не первый случай уже. Шишечка им коротка показалася.. Тьфу! Дуры и есть. Он даже старухе своей на этот случай пожаловался. Но супруга Сашкина вместо того, чтобы утешить мужика, подбодрить как-то, еще сама на смех его подняла.

- Ты, курощуп старый, хотя в зеркало на себя погляди, че ли? От тебя за версту могилой воняет, а ты опять за свое. Молодух ему подавай, раскатал губы, пердун малохольный…

И понесла, и понесла. В конце концов, дед Сашка плюнул и к соседу ушел ночевать. А про себя решил так, коли бабы от него шарахаться стали, то самое время сейчас садиться за мемуары и всю свою жизнь расписать на бумаге: где, когда, с кем, сколько разов, а самые волнительные случаи обязательно в стихах сочинить. В свое время частушки у деда Сашки под гармошку сами собой выскакивали. Не думая.

Сказано – сделано. Притащил дед бумагу из чулана, ручку новую купил и сел писать мемуары. «Том 1-й», - записал на листке и чё-то задумался. Пожалуй, в детстве ничего такого примечательного с ним не происходило, чтобы бумагу на это дело переводить. В детстве его Сашка Горох звали, потому как в карманах и под рубахой Сашка всегда горох таскал. И жевал постоянно. Летом зеленый, зимой сушеный… да только кому это интересно? Пожалуй, решил дед Сашка, лучше прямо с третьего тома начать. События еще свежие, перед глазами так и стоят. К третьему он даже эпиграф предпослал:

Вот и кончен сабантуй,

На душе томление.

Раньше подымался ***,

А теперь давление.

Но опять чё-то не заладилась у Сашки работа. Всё какие-то частушки в башку лезут, матерные, будто их кто силком туда пихает. Думал старый, думал, потом за бутылкой сбегал, сто грамм под огурец принял и опять за мемуары сел. В общем, к тому времени, как бутылка опросталась, у деда Сашки было готово целое стихотворение.

Старухе он показывать не стал: всё равно дура в поэзии не понимает. А вот сосед очень даже одобрил. И младший сын, когда за внуком приехал, назвал деда Сашку настоящим поэтом. Правда, стихотворение слегка подправил. Чтобы грамотно гляделось. Сашка его правку одобрил и вслух с выражением прочитал:

Один козел

**** козу

И в небе

Увидал звезду.

И думал так,

Ебя козу,

Козел, увидевший

Звезду.

Коза, конечно,

Не звезда, но у козы зато

****а.

Надев штаны,

Он думал так:

Коза, она, конечно,

****ь.

Куда ей, дуре,

До звезды,

Будь у неё хоть

Три ****ы.

Сын посоветовал деду Сашке аккуратно переписать стихотворение и отправить в районную газету «Наша жизнь», в литературную страничку. Там, дескать, как раз конкурс одного стихотворения объявлен. Так что, считай, приз у тебя в кармане.

- Это что за приз такой? – осведомился Сашка.

- Суперприз.

- Но?

- Машина навоза.

- О, это дело! Я уж лет пять в тощую землю огородничаю. Надо, надо.

Осенью у деда Сашки под окнами сын свалил машину навоза. Поздравил Сашку с победой в литературном конкурсе и передал, что редакция газеты «Наша жизнь» желает ему здоровья и творческих успехов.

Л. Белоглазова,

пос. Белореченский.

 

ПОРОЧНЫЙ КРУГ

На работу Петя Смагин сегодня не пошел. Всё равно зарплату в леспромхозе года полтора как не платят. Денег, говорят, у них нет. Ну и ну! Мужики в бригаде только руками разводят. Как же так? Лес с делянок лесовозами круглые сутки везут… сосна гольная. На нижних складах древесина тоже не залеживается. Состав за составом отгружать не успевают. А денег на зарплату у них нет!

Терпели мужики это дело, терпели и решили ходоков в райцентр отправить, в главную леспромхозовскую контору. Мол, что за хренотень такая получается?

Ходоков, как водится, из кабинета в кабинет футболить начали, и все начальники будто сговорились: мы, дескать, такие же наемные работники, как и вы. Тоже зарплату месяцами не видим. Какой с нас спрос? За своей зарплатой, мужички, вы лучше прямо к хозяину обращайтесь.

- А кто хозяин теперь? – это бригадир спрашивает.

- Ваш хозяин, - отвечают, - в Москве живет. Полковник в отставке какой-то. Да мы сами его почти не видим. Раз в полгода сюда наезжает, деньги все со счетов снимет, до копейки. И обратно в Москву. Ему то ли Ельцин, то ли Чубайс леспромхоз за заслуги подарил.

У мужиков глаза на лоб. Вот те на! Опять царь-батюшка своим холопам-опричникам деревеньки с душами жалует. Чудны дела твои, Господи!

Походили мужики по кабинетам, с чиновниками поговорили, однако удивляться не перестают. Здание конторы заново отстроено, терем эдакий в три этажа. Крыша голландской черепицей крыта. А

на служебной стоянке сплошь иномарки припаркованы, ни одного «жигуленка» даже. И морды в кабинетах одна другой шире, по субординации. Это как в поговорке получается: чем дальше в лес, тем толще партизаны.

Ну, про начальство мужикам как раз всё ясно. Этим что у государства, что у нового барина воровать, без разницы. Своего не упустят, да и чужое мимо кармана тоже не пронесут. Ну, а самим-то как дальше жить? Семьи у всех!

Короче, потихоньку сама собой бригада через месяц развалилась. Кто-то из мастеровых в Москву наладился, коттеджи скоробогатеям строить. Один мужик в пчеловоды подался, рука легкая оказалась. Две бабы с сучкорезки шинкарить начали. Сосед у Пети Смагина на пару с родственником старый колесный трактор восстановили и начали дрова в райцентр возить. По заявкам. В общем, кто во что горазд. Петя Смагин, пожалуй, дольше других держался, но и он, в конце концов, плюнул и решил на работу с этого дня больше не выходить.

С утра потоптался Петя по хозяйству, корову проводил в стадо и сел возле открытого окна покурить. Сидит, цигарку крутит, комаров на небритой физиономии хлопает, а мысли одна другой мрачнее. Что это за государство у нас такое? Хлебом не корми, дай над народом поизгаляться!

Думал Петя, думал и до того додумался, что голова разболелась. Встал, включил телевизор, чтобы не думать, и снова к окну сел. Только не думать у Пети не получилось. По телевизору какой-то иерарх церковный проповедь читал. Как по писаному батюшка чешет, без запинки. Вначале Петя просто так сидел, больше в окно пялился. А потом вникать начал, особенно после фразы, что, дескать, все беды наши оттого происходят, что мы, люди, против заповедей Господних живем…

Лично за собой Петя Смагин грехов никаких не числил, всю жизнь в лесу… вернее, на лесоповале, много ли там нагрешишь? А беда, вот она, на пороге стоит. Но, ладно, думает: вали, дядя, с больной головы на здоровую. А мы послушаем. Даже звуку прибавил.

- … Многие не понимают, - говорит поп, - в полной мере смысла тех десяти заповедей, которые Господь даровал людям, поэтому часто задают вопросы и просят растолковать, как их понимает православная церковь. Итак, заповедь первая: «Я Господь твой, и нет и не будет у тебя других богов».

Тут всё просто. Если ты сомневался в существовании Господа нашего, предавался бесовщине, а всякое колдовство, чародейство, вера в приметы – сие и есть бесовщина, стало быть, ты грешил. Безбожие, иначе говоря, атеизм, также являются тяжким грехом…

Петя даже крякнул с досады. Да кто тогда в Стране Советов, да и нынче тоже, без греха? Петю бабка-покоенка хотя и крестила во младенчестве, а роды принимала другая бабка… повитуха. Она ему и грыжу пупочную заговорила. Хорошая знахарка была. Он что, Петя Смагин, с пупочный грыжей более угоден Господу? Или как? А потом этих мусульман взять, буддисты всякие, кришнаиты…у них у каждого народа свои боги. Они что, тоже грешники?

Короче, усомнился Петя, не поверил попу, и понял вдруг, что тем самым согрешил против Господа. А поп из телевизора уже вторую заповедь толкует:

- « … Не сотвори себе кумира! » То есть, никаким делом, сделанным человеческими руками, не прельщайся. Ни на небе, ни на земле, ни под водой. Ибо всё это преходяще и ложно, и зачастую вреда несет больше, чем пользы…

Тут Петя задумался: показалось, поп правду говорит. Не врёт. Сколько этих кумиров на его памяти было, замучишься пальцы заламывать. То Ленин со Сталиным, то КПСС со светлым будущим, Ельцин… кол ему в сраку, осиновый. Этот в кумирах недолго походил, алкаш оказался обыкновенный. Бутылка у него кумир. Надо же, такую страну просрал!

Петя, пожалуй бы и сам счас выпил, но денег в доме ни копейки. На стакан самогону не наскрести. «Охо-хо! Грехи наши тяжкие! » - вздыхала обычно бабка-покоенка.

- … Заповедь третья, - продолжает по телевизору поп: - «Не произноси имя Бога всуе, то есть, напрасно! »

Ну, тут Петя и вовсе рукой махнул. На этом на лесоповале ругался в бога, в душу, в мать по сту раз на день. Да и домой когда придешь, больше матом с бабой объясняешься. А как иначе, коли мужик деньги домой не носит? Бабу тоже можно понять: она его матом, он её… того пуще. Стало быть обратно грешен перед Господом.

Пока Петя про богохульства свои вспоминал, поп по телевизору чего-то про день субботний уже рассуждал. Дескать, суббота – покой. В субботу будто бы душа отдыхает! Короче не понял Петя ничего из сказанного, прослушал батюшку. Только подумал, что суббота – это у жидов суббота. А у них, у работяг у местных, сплошные субботники были.

… Следующая заповедь, пятая по счету – «Почитай матерь и отца своего! » Тут батюшка даже комментировать не стал. И так, мол, всё понятно. Правда, Петя Смагин без отца рос. Урка был отец, досрочно освобожденный. Познакомились с матерью на сортировке, она на сортировке работала. На сортировке и Петю сделали. А потом урка сгинул где-то на пересылках, мать о нем даже вспоминать не хотела. Да и сама недолго на свете зажилась. Придавило бабу бревнами, где работала. Насмерть. А Петю-сироту бабушка на ноги поставила; тоже давно уж померла. Но про бабку в заповедях не упоминается, ни полслова. Стало быть, почитать Пете некого. Но на могилку к матери, к бабке он, разумеется, ходит, когда родительская суббота. Да и так иной раз заглянет, чтобы прибраться.

-  «Не убий! » Шестая заповедь…

Тут тоже батюшка долго рассусоливать не стал. Правда, пояснил, что убить можно не только физически, но и морально. К примеру, словом худым.

Убивцем Петя Смагин никогда не был. Даже петуха зарубить, и то к соседу шел за помощью. Однако был у него по молодости один эпизод, про который Петя старался не вспоминать. В соседней деревне Горевы присмотрел он девчонку, веселая, белобрысенькая такая. Начал за ней ухаживать. На мотоцикле притарахтит, на стареньком, и торчит под окнами, пока заметят его. Стеснительный был. Но Петина любовь недолго продолжалась. Какой-то детина, тридцатилетний, с соседней улицы тоже Петю заметил. Здоровенный кабан, и вечно пьяный, Пете с таким не справиться, начал его гонять. Как увидит, так кол в руки, или штакетину оторвет и за Петей по деревне с матюгами. «Своих ****ей, - орет, - мы здесь сами ****. Нам помощники не нужны. Убью, сука! »

Петя обычно удирал, удавалось. Но один раз верзила кирпичом в спину ему угодил, в другой раз мотоциклу досталось. А вот на третий он Петю совсем уже за шиворот ухватил, когда тот через канаву перепрыгивал, да Петя, чтобы вырваться, ножичком от него отмахнулся. Просто назад махнул, не глядя. И убежал. Тот какое-то время еще топался за ним. Потом отстал. И ножичек-то махонький был, перочинный. А вот поди ж ты! Через пару дней стороной Петя узнал, что детина в ту же ночь помер, под утро. Ночью дело-то было. Говорят, от потери крови помер. Царапина на шее. Но перед тем, как помереть, еще пузырь самогону оприходовал. Так и нашли его дома в луже крови и с недопитой бутылкой на столе.

У Пети сильное подозрение было, что это его рук дело. Но близко к сердцу старался свои подозрения не подпускать и, конечно, никому ничего не рассказывал. Людям не рассказывал, а от Бога такое разве скроешь?

Дальше Петя Смагин уже вполуха телевизор слушал. Расстроился сильно. «Не прелюбодействуй! »  «Не укради! » А чего не прелюбодействуй, когда теперешняя жена Анна у него вторая по счету? С первой Петя через год после свадьбы разошелся, гулящая оказалась. Ну, он той же монетой ей отплатил. Она по мужикам, он – по бабам. Хотя к этим делам душа у него никогда не лежала. Не ходок был.

А насчет «не укради» и говорить нечего. В России кто не ворует, тот не ест. Испокон веку так. Национальная, можно сказать, идея. Вон воры, реформаторами которые себя назвали, за пару лет всю страну растащили. Даже кто не успел хапнуть, счас тоже думает, чего бы такое ему спереть, чтобы с голоду не подохнуть. Петя тут не исключение.

Две последние заповеди тоже не про нас писаны. «Не лжесвидетельствуй! » То есть не стучи, не сплетничай, не клевещи на ближнего твоего и т. д. Это в России-то?! Х-ха! Стукачество в России своего рода профессия, у других и вовсе хобби. Сам Петя в это дерьмо еще не ступил, но тут уж всех до кучи что называется…

И последняя заповедь, десятая по счету. «Даже в уме не пожелай ближнему ничего плохого! »

Петя подумал, репу почесал и должен был признать, что такой грех на нем тоже есть. Хмыкнул даже. На этот счет, дескать, у нас своя заповедь существует: «Пусть у меня глаз окривеет, лишь бы у соседа корова сдохла».    

В конце концов, пришел Петя Смагин к горькому выводу: никогда люди у нас по заповедям Господним не жили и жить не станут, а стало быть, благословения Божьего и Божьей благодати на этой земле никогда не будет. Народ, что ли, у нас такой порченый? Уж лучше язычниками бы оставались! Но тут у Пети закралось сомнение: а почему те, кто страну дотла разорили и народу в гроб загнали не меряно, эти-то почему благоденствуют? Никак с благословения Господня? А может… может и нет никакого Бога? Может, и библию-то Сатана написал вместе с заповедями?

И тут Петя вдруг понял, что обратно согрешил, ибо усомнился в существовании Господа нашего и бесовщине поддался. Но рука лоб крестить по этому поводу почему-то не поднялась. Порочный круг какой-то получается, подумал Петя и отправился по соседям:   может, кто стакан самогона нальет, что ли?

 

Записано со слов П. Н. Смагина,

вальщика с Омутнинского лесоучастка.

Оцените рассказ «Вятские охальные сказки и побывальщины 2»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.