Заголовок
Текст сообщения
Увидев ее мужа, я начал сходить с ума. Раньше он был для меня абстракцией, безликой фигурой в темноте их спальни. Но теперь я видел его — ухоженного, в дорогом, отутюженном костюме, с руками, на которых сверкали часы. Он не был злодеем. Он выглядел... успешным. Спокойным. Нормальным. И от этого становилось только хуже.
Моя ревность стала дикой, неконтролируемой. Она грызла меня изнутри, как ядовитая кислота.
Я постоянно думал о том, как Лиля с ним спит. Мой мозг, предатель, выстраивал картины одну мучительнее другой. Вот он касается ее плеча. Вот она поворачивается к нему спиной. Вот он входит в нее, а она лежит с открытыми глазами и считает трещины на потолке, как когда-то рассказывала мне.
И даже этот «дежурный», безжизненный секс, о котором она говорила с таким отвращением, стал для меня пыткой. Потому что это было его право. Законное, общественно одобренное право прикасаться к ней. Делать ее своей. И она, хоть и без желания, но позволяла это. Ее тело, которое для меня было храмом, для него было просто функцией, обязанностью.
Меня бесило все. То, что он видит ее с утра, растрепанную и сонную. То, что он знает, какой она любит кофе. То, что он может просто так, без приглашения, позвонить ей среди дня. Его существование, его законное место в ее жизни стало для меня невыносимым кошмаром.
Я начал выспрашивать у нее детали. Сначала осторожно, потом все настойчивее.
—А он... он пытается тебя коснуться?
—А что ты делаешь, когда он подходит?
—А ты... ты когда-нибудь закрываешь глаза и представляешь, что это я?
Я ненавидел себя за эти вопросы, за эту слабость. Но не мог остановиться. Мне нужно было знать. Каждый ее ответ, каждая деталь ранили меня, но я снова и снова лез на эти грабли, пытаясь понять, какую часть себя она оставляет там, в той жизни, с ним.
Эта ревность съедала меня заживо. Она была хуже, чем просто страх потерять ее. Это была яростная, животная злость от того, что я вынужден делить ее с кем-то другим. Что даже в те часы, когда мы не вместе, ее тело, ее время, ее внимание принадлежат не только мне.
Я хотел быть для нее всем. Единственным. А он, этот холеный, спокойный мужчина в костюме, всегда стоял между нами. Призраком. Законом. Реальностью. И с каждым днем я ненавидел его все сильнее. И все сильнее понимал, что так больше продолжаться не может.
Она была моей. Не по праву брачного контракта или печати в паспорте, а по праву того огня, что она зажгла во мне. Моей женщиной. Моей самкой. И это знание сидело во мне глубже всяких социальных условностей — на уровне древнего, животного инстинкта, который не признает законов и договоренностей.
Я всегда презирал эту мышиную возню — дуэли из-за дамской перчатки, войны, начатые из-за улыбки королевы, пьяные драки двух самцов у бара. Мне казалось это театром, глупой тратой сил и жизней на призрак обладания. Я не понимал тех, кто был готов уничтожить соперника, чтобы доказать что-то женщине. Казалось, что настоящая сила — в умении отпустить, в достоинстве, в разуме.
А потом я понял. Понял всё.
Это не театр. Это не выбор. Это — закон. Тот самый, что выжигал на моих внутренностях раскаленным железом свое простое, чудовищное правило: или он, или ты. Во мне проснулся не просто ревнивец, а зверь, у которого отбирают добычу. И этот зверь рычал внутри, требуя одного — отвоевать, забрать, метить свою территорию ее вздохами и криками. Я ловил ее запах на своей коже после наших встреч и чувствовал дикое, первобытное удовлетворение.
Мне хотелось не просто быть с ней. Мне хотелось выдернуть ее из той жизни с корнем. Увезти в дикое место, где нет его звонков, его костюмов, его законного права входить в ее комнату без стука. Где есть только я, она и этот древний закон — сильный забирает себе то, что считает своим. Я чувствовал эту силу в своих сжатых кулаках, в каждом нервном импульсе, что кричал: «Моя! ».
И я наконец-то понял всех тех дураков, героев и идиотов, что шли на смерть ради женщины. Понял не умом, а нутром, этой вновь ожившей дикарской сутью. Они не дрались за женщину. Они отстаивали свою правду, свой кусок неба, свою самую важную в мире территорию. Они уничтожали соперника не из ненависти к нему, а из любви к себе — к тому зверю внутри, который иначе сдохнет от унижения.
Это было не просто желание. Это была потребность, выжженная в ДНК каждого поколения моих предков, которые дрались за своих женщин камнями и дубинами. Цивилизация была тонким налетом, и он треснул, обнажив дикую, первозданную правду. Я смотрел на него — ухоженного, цивилизованного — и презирал его спокойствие. Он не боролся за нее. Он просто владел, по документам. А я готов был разорвать его глотку зубами за один ее поцелуй.
И я знал, что этот спор не решится словами или терпением. Он решится силой. Грубой, безжалостной силой инстинкта. И я был готов пустить ее в ход.
И тогда я их понял. Понял всех этих истеричных любовниц, которые в ярости или от безысходности звонят женам и вываливают на них правду. Раньше я думал, что это верх подлости, слабости, женской истерики. А теперь я сидел и думал о том, как бы это сделать. Как донести. Мысль о том, чтобы ее муж узнал, стала навязчивой идеей. Она крутилась в голове, как заевшая пластинка, находя все новые и новые, изощренные пути. Я представлял, как анонимно отправляю ему фотографию. Не наших с ней откровенных селфи, нет. А ту, где она смеется, запрокинув голову, а я смотрю на нее с обожанием, которого не скрыть. Простой снимок из нашего загородного побега. Пусть он увидит, какой она бывает счастливой. Не с ним. Я хотел, чтобы он узнал. Не из жестокости. Не чтобы разрушить его жизнь. А чтобы разрушить эту стену. Этот невыносимый статус-кво. Чтобы он, этот спокойный, ухоженный человек, наконец перестал быть безмятежным тюремщиком в неведении. Чтобы он увидел, что его идеальный брак — труп, и давно истлел. Чтобы он сам оттолкнул ее от себя своим гневом, своими подозрениями, своим законным правом на нее. Чтобы он освободил ее, даже не желая того. Я хотел, чтобы тайное стало явным. Потому что в тени наши с ней отношения были всего лишь романом, грехом, временным безумием. А на свету, под гневным или презрительным взглядом ее мужа, они могли бы стать чем-то настоящим. Войной, которую нужно вести. Или реальностью, которую нужно принять. Это желание было опасным, разрушительным и эгоистичным до мозга костей. Но я не мог от него избавиться. Я устал делить ее. Устал быть тенью. Устал от того, что самый важный человек в моей жизни юридически принадлежит другому. Я хотел, чтобы он узнал.
Моя ревность бурлила во мне, искала выхода, и в ней проступило нечто грубое, звериное. Я начал кусать Лилю. Сначала — в порыве страсти, а потом — с холодным, ясным умыслом. Сильнее, чем следовало. Оставляя на ее плече, на нежной коже бедра темные, почти синие следы, которые не исчезали за день.
Я представлял, как он их видит. Как его взгляд скользит по этим отпечаткам моих зубов, пока она надевает вечернее платье, чтобы пойти с ним в театр. Как его спокойное, ухоженное лицо искажается вопросом. Пусть догадывается. Пусть представит. Пусть в его идеальной, выверенной реальности появится трещина в виде этого синяка — материального, осязаемого доказательства моего существования. Это была уже не тайная война, а открытый вызов. Я метил свою территорию не для нее и не для себя — я метил ее для него. Чтобы его законное право померкло перед моим диким, физическим, оставленным на ее плоти.
Ее тело уходило к нему, но эти шрамы оставались со мной, как трофеи, и уходили с ней, как мое проклятие. Я был уже не тенью в их спальне, а насильственным граффити на стенах его владений. И в этом жестоком, эгоистичном акте была не только ярость, но и отчаянная мольба — чтобы тайное наконец стало явным, чтобы он УВИДЕЛ и чтобы этот карточный домик, наконец, рухнул. И чтобы в руинах остались только мы с ней. И мне было все равно, какой ценой.
Я ждал. Каждую нашу встречу, каждый взгляд, каждый поцелуй, каждый раз, когда мои губы находили ее грудь, а язык скользил по вздымающемуся животу, я ждал, что она скажет это в ответ. Три слова, которые я выдохнул в пьянящем угаре туалета ресторана. «Я тебя люблю».
Но она молчала.
Ее молчание стало между нами третьим, незримым существом. Оно витало в воздухе наших номеров, тяжелое и густое, как запах пота и секса. И от этого наша страсть изменилась. Она стала жестче, острее, почти болезненной. Каждая ласка превращалась в вызов, каждый поцелуй — в укус.
Моя одержимость ею стала физической болезнью. Я не просто хотел ее - мне нужно было поглотить ее целиком, стереть границы между нашими телами, чтобы в мире не осталось ничего, кроме вкуса ее кожи и звука ее дыхания. Каждый ее вздох, который не принадлежал мне, был кражей. Каждая ее мысль, которую я не мог прочитать, - предательством.
Мы больше не занимались нежной, исследовательской любовью. Мы сходились в бою. В схватке, где слова были не нужны, а все говорили тела. Я впивался губами в ее шею, оставляя багровые винные пятна, которые она потом с вызовом прятала под шарфами. Я кусал ее плечо, оставляя синеватые следы, впивался пальцами в ее бедра, чувствуя, как упругие мышцы под ее кожей сжимаются в ответ. А она в ответ царапала мне спину до крови, ее ногти были как когти, ее объятия — как тиски, ее ноги, обвитые вокруг моей талии, сжимались с такой силой, что перехватывало дыхание. Мы не просто занимались сексом. Мы метили друг друга, как звери, оставляя на коже следы своего отчаяния и невысказанной боли.
Мое желание доминировать над ней было не про удовольствие - оно было про власть. Про необходимость доказать, что каждое ее движение, каждая дрожь, каждый стон рождаются только мной и только для меня. Я ставил ее на колени не для наслаждения, а для утверждения своего права - права быть ее богом, ее воздухом, ее единственной реальностью.
Однажды ночью, когда мы лежали, тяжело дыша, покрытые испариной и свежими ссадинами, я перевернул ее к себе. В свете луны ее глаза были темными безднами. Я прижал ее запястья к кровати, чувствуя бешеный пульс под своей ладонью. Ее тело, горячее и влажное, выгнулось подо мной, и я вошел в нее резко, без прелюдий, желая не доставить удовольствие, а утвердиться, доказать что-то ей и себе.
— Ты только моя, — прошипел я ей в губы, чувствуя, как ее внутренние мышцы судорожно сжимаются вокруг меня, и это прозвучало не как ласка, а как приказ, как заклинание, как отчаянная попытка утвердить свою власть над той частью ее, которая все еще ускользала. — Слышишь? Только моя. Никто больше не почувствует, как ты сжимаешься. Никто не услышит этих стонов.
Я впивался пальцами в ее бедра, оставляя синяки, которые будут напоминать ей о моем присутствии, когда она вернется к нему. Каждый след на ее коже был моим посланием - и ему, и всему миру: "Она занята. Она принадлежит". Мне хотелось разорвать ее на части и собрать заново - уже полностью свою, без его следов в ее памяти, без его имени в ее мыслях.
Она смотрела на меня, не мигая. Ее грудь вздымалась, соки наших тел смешивались на простыне. Казалось, вечность прошла в этой тишине, разрываемой лишь нашим тяжелым дыханием и влажными звуками наших соединенных тел. Потом ее губы дрогнули.
— Да, — выдохнула она. Всего одно слово. Тихий, сдавленный, но безоговорочный звук.
Это не было признанием в любви. Это была клятва. Капитуляция. Признание права собственности. В этом «да» была вся ее боль, вся ее несвобода, вся ее ярость и вся ее надежда. И в ответ на это слово я обрушил на нее всю ярость и всю страсть, что копились в молчаливые недели. Я держал ее за бедра, вгоняя в нее себя с каждой каплей отчаяния, и она встречала каждый толчок, ее тело стало полем битвы, где мы оба искали не наслаждения, а уничтожения этой стены между нами.
В этот момент я чувствовал не триумф, а голод - ненасытный, всепоглощающий. Даже ее капитуляция не утоляла его. Потому что я понимал - завтра она наденет платье, скроет мои следы и вернется в тот мир, где у нее другая жизнь. И от этой мысли моя хватка становилась еще жестче, движения - еще беспощаднее. Я хотел оставить такие шрамы, которые невозможно скрыть.
И в тот момент этого оказалось достаточно. Ее молчание больше не жгло меня. Потому что ее тело, ее укусы, ее царапины и это единственное, выстраданное «да» говорили громче любых слов.
Она была моей. Не на словах, а на крови и боли. И пока это было правдой, я мог терпеть все остальное. Даже ее молчание.
Я всегда считал детей обузой. Шумной, липкой, вечно требующей внимания помехой. Мои двое от жены были не более чем социальным ритуалом, красивой открыткой к портрету успешного мужчины. Я обеспечивал их, изредка играл роль образцового отца на людях, но в глу-бине души оставался равнодушен. Их существование было пунктом в списке "что должен сделать уважающий себя человек".
Но с Лилей... С Лилей все перевернулось.
И это было не новое желание. Оно дрема-ло во мне с самого начала, с той самой первой ночи. Даже тогда, когда я еще не осмеливался кусать ее до синяков или царапать до крови, у меня было это одно, главное правило для себя: кончать только внутрь нее.
Это был самый первый, самый примитивный акт метки. Глубинный, невидимый глазу. Я заполнял ее, оставлял в ней часть своей сути, свое семя — горячее, живое доказательство моего присутствия. Пока она возвращалась домой к мужу, оно оставалось в ней, мой тайный агент, моя невидимая печать на ее самом сокровенном.
Это началось с навязчивой, почти безумной мысли... но теперь я понимал, что корни ее уходили в ту самую, инстинктивную потреб-ность. Каждый раз, когда я извергался в нее, это было не просто физиологическое завершение секса.
Это была попытка оплодотворить, присвоить, привязать к себе на биологическом уровне. Я не просто хотел быть в ней — я хотел остаться в ней. Наружу было бы предательством, признаком временности нашего союза. А вот внутрь... Это было слияние. Это было начало.
Я представлял, как ее тело округлится, распухнет от моего семени. Как она будет ходить с этим тайным знанием, что часть меня живет и растет в ней.
Это был бы окончательный, бесповоротный акт владения, к которому я стремился с самого первого дня. Каждая моя капля в ней была молчаливой клятвой, невысказанным требованием: «Прими меня. Позволь мне пустить корни. Стань моей землей».
Ее муж владел ее настоящим, ее повседневностью. Но я, с самого начала, метил ее будущее. Я вплетал себя в самую основу ее жизни, в ее плоть и кровь.
Этот ребенок стал бы лишь кульминацией, явным воплощением того, что я делал с ней все это время.
Иногда, входя в нее, я ловил себя на дикой, невысказанной мысли: "Пусть получится. Сей-час. Именно в этот миг". Я хотел оставить в ней не просто память в виде синяков, а вечный, растущий след. Самый главный шрам, который нельзя скрыть или стереть.
Чтобы мы были связаны навечно. Чтобы даже если она однажды захочет уйти, она была бы вынуждена носить с собой, растить и любить часть меня. Это была бы самая полная, самая жестокая и самая окончательная победа. И все это началось не с мыслей о ребенке, а с простого, животного импульса в тот самый первый раз: остаться в ней. Навсегда.
Но главное — беременность стала бы той точкой невозврата, которая разорвала бы все связи. Той самой реальной, неоспоримой силой, что сильнее любых брачных договоров. Я знал — стоит ей только забеременеть, и она уйдет от не-го. Ей придется. Потому что я бы этого потребовал. И я бы тут же, не колеблясь ни секунды, раз-велся с женой. В тот же день.
Этот ребенок был бы не просто связью. Он был бы динамитом, заложенным под фундамент ее законной жизни. Той самой ultima ratio, после которой все «но», «если» и «как же так» потеряли бы всякий смысл.
Молотком, который навсегда вбил бы клин между ней и тем миром. И дверью, которая за-хлопнулась бы за мной, выпуская меня из моей собственной клетки.
Я не молился — я действовал. Каждый раз, заполняя ее собой, я не просил высшие силы, я диктовал им свою волю. Это был не ритуал, а осада. Последний штурм. Я не верил в судьбу — я строил ее своими руками, своим телом, каждой клеткой, которую оставлял в ней. Ребенок был бы не даром богов, а трофеем, взятым с боя. Самым веским моим аргументом в споре с целым миром.
И этот спор велся не только в постели. Наша связь давала мне яростный, не знающий жалости импульс зарабатывать все больше. Каждая крупная сделка, каждый новый ноль на счету были не просто достижениями — они были кирпичами в фундамент нашего будущего.
Я видел себя не королем подполья, а императором, готовым положить к ее ногам целый мир. Лишь бы она выбрала его — наш мир, построенный мной для нее. Я сжигал себя на работе с той же страстью, с какой впивался в ее губы, потому что все, о чем я думал, упиралось в одно: я готов для нее на все. Свернуть горы. Купить небо. Уничтожить любого на ее пути.
И в этом была самая чудовищная ирония: моя любовь, дикая и собственническая, не делала меня слабым. Она делала меня яростным, безжалостным и неутомимым. Она была моим главным активом, моим допингом, заставляющим бежать быстрее, бить точнее, хотеть сильнее. Я был одержим, да. Но я любил ее с такой силой, что эта одержимость становилась моим двигателем, моей религией и моим оправданием сразу.
Больше не было бы двух семей, двух реальностей. Была бы одна. Наша. Выстраданная, построенная на крови, лжи, деньгах и этой окон-чательной, биологической правде. Все или ничего. И я жаждал этого «всего» с каждым нервом, с каждой каплей семени, что оставлял в ее лоне. Это была не надежда — это была плоть, превращенная в молитву. Каждый раз, когда она принимала меня, я отдавал ей не просто тело, а всю свою ярость, всю свою жажду жизни, всю свою готовность ради нее перестать быть человеком и стать силой, стихией, законом.
И чем дальше, тем сильнее я жаждал ее — тем больше мне становилось плевать на свою семью. Та жизнь, с женой, с детьми, с уютным гнилым болотом, что я называл бытом, — она стала призрачной, картонной декорацией. Я проходил сквозь нее, как сквозь дым, не видя, не слыша, не ощущая. Их лица расплывались, голоса теряли смысл.
Они были ценой, и я давно мысленно их уплатил.
И если бы Лиля сказала мне: «Уходи. Завтра» — я бы ушел. Не задумываясь. Без оглядки. Без единой мысли о том, что оставлю позади. Я бы вышел из того дома в чем был, захватив лишь телефон и ту самую, первую фотографию нас, где она смеется, запрокинув голову. Все остальное — мебель, счета, воспоминания превратилось бы в прах. Мне было бы все равно.
Потому что ее «уходи» было бы для меня не приказом, а причастием. Единственным, что имеет значение. Началом той самой, единственной реальности, ради которой я был готов сжечь дотла все остальное.
Однажды мы лежали в кровати, и я играл прядью ее волос. Вопрос зрел во мне давно, вызывая странную смесь любопытства и горечи.
— Скажи, — начал я, глядя в потолок. — А что ты говоришь мужу насчет ночевок не дома?
Она помолчала, будто проверяя, можно ли доверять и эту, такую обыденную, ложь.
— Говорю, что ночую у родителей. Или у подруги. У Кати. — Она произнесла это спокойно, без колебаний. Это была отработанная, бытовая схема.
Во мне что-то екнуло. Глупая, иррациональная злость.
— И он... верит? — не удержался я.
Она повернулась ко мне, опершись на локоть. В ее глазах читалось легкое недоумение.
— Да. Конечно. А почему бы нет?
«Почему бы нет? »
Словно раскаленный нож под ребра. Не обида — чистая, концентрированная ярость. Во рту встал медный привкус бешенства. Она лежала рядом, а казалось — за миллион километров, за бронестеклом своего благополучного брака. И я понял, что наша страсть, все эти ночи, все эти клятвы, впитанные простыни — для нее всего лишь пыль. Легковесная, незначительная пыль, которую она просто сметает с порога своего дома фразой «ночую у родителей».
Во мне разрывались два зверя. Один — жалкий, униженный — хотел схватить ее за руку, припасть к ее коленям и выкрикнуть: «Скажи ему! Скажи ему сегодня же! Я больше не могу этого выносить! Я исчезаю в этой лжи! »
Другой — темный, одержимый — требовал прижать ее к стене, не для боли, а чтобы остановить время. Чтобы она не могла уйти в тот мир, где меня не существует. Чтобы ее тело запомнило меня не как временное увлечение, а как единственную неизбежность. Я не хотел ее ужаса — я жаждал ее полного, добровольного растворения во мне, такого же абсолютного, как моя собственная одержимость. Ее спокойствие было страшнее любой бури; оно ставило под сомнение саму реальность того, что для меня было единственной правдой.
Но я не сказал ничего. Я просто лежал и молчал, а внутри все горело. Это была ярость не против нее, а против хрупкости нашего мира, против легкости, с которой она могла надевать маску и возвращаться в жизнь, где моя любовь была всего лишь тайной. Я верил в нашу любовь как в единственный закон вселенной, а для нее, выходило, это был просто роман.
Я втайне надеялся, что он догадывается. Что он видит, чувствует, подозревает. Что он не спит ночами, мучаясь от ревности, как мучаюсь я. Что наше существование где-то там, в их общем доме, вызывает хоть какие-то волны. Хоть тень сомнения. Хоть каплю боли.
А оказалось — ничего. Отработанная схема. «Ночую у родителей». И ему «почему бы нет».
Эта бытовая, спокойная, беспроблемная ложь оказалась унизительнее любой сцены ревности. Она означала, что наша страсть, наше безумие, вся эта гроза в моей душе — всего лишь мелкий, легко скрываемый эпизод в ее размеренной жизни. Что я не угроза. Не землетрясение. Я — «ночую у родителей».
Мысль уйти, хлопнув дверью, была сладким самообманом. Я не собирался никуда уходить. Никогда. Я скорее сжег бы этот отель дотла вместе с нами обоими, чем добровольно освободил бы место в ее жизни для кого-то другого. Нет, я оставался. Навсегда. Вопрос был лишь в том, как заставить ее выбрать меня окончательно. Как превратиться из тайного греха в единственную неизбежность. Как стать для нее не «любовником», а воздухом. Чтобы каждый ее вздох в том другом доме отзывался во мне болью разлуки, которую она больше не сможет выносить.
И от этого мне захотелось встать, одеться и... остаться. Все равно остаться. Потому что альтернатива — остаться одному со своей яростью — была еще невыносимее. Потому что я не мог жить в мире, где она дышала не моим воздухом.
Это вырвалось само. Без мысли, без предупреждения. В одно мгновение я поднял ее с кровати и прижал к стене. Не швырнул — плавно, но с железной решимостью развернул и придвинул к холодной поверхности.
Моя рука легла на ее горло, не сжимая, а просто ощущая хрупкость ее шеи под пальцами. Другой рукой я взял ее запястье, прижал к стене над головой, чувствуя тонкие кости под кожей. Мы стояли так близко, что наше дыхание смешалось — ее частое и прерывистое, мое тяжелое и ровное.
Чтобы ощутить власть. Чтобы хоть на секунду почувствовать, что она целиком принадлежит мне. Что ее дыхание, ее жизнь здесь, в моих руках.
— Я не буду, — прошипел я, глядя ей прямо в глаза, в эти бездонные озера, где плескались и боль, и страсть. — Я не буду тебя с ним делить. Слышишь?
Она не испугалась. Ее веки дрогнули, зрачки расширились, но в них читался не страх, а вызов. Ее свободная рука поднялась и сжала мои пальцы на своей шее, не чтобы оторвать, а чтобы почувствовать их.
— И это мне говорит, — ее голос был хриплым, прерывистым от давления на гортань, но каждое слово било точно в цель, — женатый мужчина?
Это был удар ниже пояса. Точный, холодный, беспощадный. На мгновение он выбил из меня дыхание, но не уверенность.
Вся моя ярость, вся моя ревность, вся моя праведная правота — все споткнулось об эти четыре слова, но не отступило.
— А чего ты ждала? — голос сорвался на крик, прежде чем я успел подумать. — Что я сам догадаюсь? Я ждал твоих слов! Все это время я ждал, когда ты скажешь: «Я тебя люблю»! Когда прикажешь мне уйти от нее! Чтобы твоя любовь стала для меня единственным законом! Чтобы ради тебя сжечь свою жизнь было бы так же легко и правильно, как дышать!
А ты?! Ты просто напоминаешь мне, что я женат. Словно я забыл! Словно это имеет значение, когда на кону — ты!
Я отступил на шаг, задыхаясь. Грудь разрывало от дикого, несправедливого гнева. На себя — за то, что не развелся с самого начала, когда все понял. За то, что не хлопнул дверью того самого дня, когда впервые поцеловал ее — не как любовник, а как человек, нашедший наконец смысл существования. За трусость, которую назвал "благоразумием". За каждый день, прожитый в том доме, где осталась лишь пыль от прежней жизни. И за эту унизительную потребность теперь ждать от нее разрешения на свободу, когда я сам должен был давно стать свободным ради нее.
Да. Женатый. Тот, у кого есть законная жена, ожидающая его дома. Тот, кто сам принадлежит не себе. И что с того? Кто делит себя между двумя женщинами. Но лишь одна из них — жизнь. Другая — сон, обязанность, пыль. И этот же человек требует монополии. Требует, чтобы она принадлежала только ему.
Потому что только так и должно быть. Потому что иначе — ложь.
Это было чудовищно. Нелепо. И она это видела. И назвала. Да. Женатый. Семья. Другая жизнь. Все это существовало где-то там, за пределами этой комнаты, но в пылу моей одержимости эти понятия стерлись, стали призрачными, незначительными. В моем стремлении заполучить ее целиком, присвоить каждую ее мысль и каждую секунду ее времени, я просто... забыл. Вернее, не забыл, а отодвинул, как отодвигают ненужный хлам, мешающий добраться до главного сокровища. Они — жена, дети, тот дом — были не реальными людьми, а тенями, декорациями, которые рано или поздно должны были бесшумно исчезнуть, уступив место нашей единственно важной истории.
Но ее слова не поколебали мою веру — они лишь разожгли ее сильнее. Да, женатый. Но разве это имело значение, когда речь шла о нас? Разве какие-то бумаги и обещания, данные в другой жизни, могли сравниться с той правдой, что жила между нами? Мой брак был ошибкой, случайностью, а то, что связывало нас — единственной реальностью. И если для того, чтобы сделать эту реальность единственной для нас обоих, нужно было стереть все остальное — я был готов. Готов на все.
Мы стояли друг напротив друга, дыхание сбитое, в воздухе висели осколки наших слов. Ее взгляд — не упрек, а бездонная усталость, будто она видела насквозь всю мою суть и просто не находила больше сил.
Я был ее любовником. Ее безумием. Ее проклятием. Но я не был свободным. И все мои требования обладать ею целиком повисали в воздухе мертвым грузом — ибо как может пленник требовать себе королевство?
Она развернулась и пошла к двери. Каждый ее шаг отдавался в моей груди глухим ударом. Пальто. Сумочка. Рука на ручке.
— Не провожай. — ее голос был ледяным лезвием. — И не звони мне эту неделю.
Дверь захлопнулась. Тишина обрушилась на меня всей своей тяжестью. «Неделя». Словно приговор. Сто шестьдесят восемь часов казни.
Я попытался злиться. Сжал кулаки, чувствуя, как адреналин ярости пульсирует в висках. Но гнев рассыпался в прах перед лицом настоящего, дикого ужаса. Что, если она не вернется? Что, если эти семь дней растянутся в вечность? Что, если она там, без меня, поймет, что ее жизнь — светлее, тише, лучше без меня?
Я схватил телефон. Пальцы дрожали, я едва попадал по цифрам. Еще секунда — и она услышит мой голос, поймет, что я не могу, не могу вынести этого...
«Не звони».
Ее приказ прозвучал в памяти, обжигая, как удар тока. Я с ревом швырнул телефон об стену. Удар. Треск.
Но тишина от этого стала еще громче. Она висела в комнате, давила на грудную клетку, вытесняя воздух. Я остался один. В кромешной тишине. Отставленный. Наказанный.
И самое страшное — я знал, что заслужил каждую секунду этой пытки.
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий